За морем Хвалынским — страница 44 из 50


…Несколько месяцев работал Алекса помощником придворного садовника, очень редко выходя в город, где в квартале богатых купцов водоносом стал работать его спутник. И чтобы его приняли в водоносы, отдал Алекса старейшине серебряный дирхем. Не взяли бы парня, но узнали, что есть у Алексы высокий защитник — из придворных.

В домике старейшины, где занял комнатку Абу-ль-Хасан, Алексу встречали с уважением. Он улыбался, глядя, как суетится сам старейшина, готовя для гостя плов. Абу-ль-Хасану, конечно, жилось бы намного тяжелее, если бы не Алекса, и, может, это он, несмотря на все клятвы, не утерпел и рассказал, что помощник садовника много лет лечил людей. По крайней мере, однажды, когда Алекса гостил у парня, старейшина начал жаловаться, что лекарь, которому передано столько денег, так и не вылечил гнойную болячку на ноге.

— Может, вы что-нибудь посоветуете, ака? — униженно говорил он, стараясь схватить взгляд Алексы, который тот упрямо отводил.

Не хватало еще снова попасть в руки стяжателей или завистников! И тут не горный кишлак, тут право быть лекарем нужно защищать в присутствии старейшин и признанных в медицине людей. А иначе — будешь бит палками и изгнан из Бухары как самозванец. Нет, Алекса не был уверен в том, что смог бы выдержать такой важный экзамен. У него нет знаний сильных и прочных, он учился, наблюдая, брал все от природы или от старого лекаря Нармурада, — а тот и сам, пожалуй, не рискнул бы заниматься своим ремеслом тут, в этом важном городе! Старейшина не отставал, и Алекса чуть не испепелил взглядом Абу-ль-Хасана, а тот отводил взгляд в сторону.

— Я спрошу у лекаря Ахваза, он мне не откажет, наверное, — наконец неохотно сказал Алекса, и старейшина склонился перед ним еще ниже:

— О, пусть ворота твоей мудрости будут всегда открыты! Пусть Аллах даст тебе большое потомство!

Льстивый этот человек даже не догадался, как ударили его слова по сердцу. Большое потомство… Нет у него никого и будет ли вообще? Уже подступает к сердцу усталость, уже первые седые нити вплелись в волосы…

Он не приходил к Абу-ль-Хасану больше месяца. Но за это время в собственной его жизни произошли изменения, произошли неожиданно для него самого.

В свободное время — а его было совсем немного — Алекса упорно продолжал учиться арабской грамоте. Привычная его память схватывала нужное мгновенно, и он, чаще всего наизусть выучив то или иное выражение из Корана, записывал его. Бумаги не было, и он записывал на всем, на чем можно, но чаще на песке, которым каждый день присыпал дорожки в саду. Делал это Алекса до восхода солнца, до первой молитвы муэдзина, потому что правитель часто любил выходить в сад. Посыпав дорожки, Алекса шел в дом садовника или в самые отдаленные уголки сада, где росли лекарственные травы и куда свита эмира не заходила никогда. Там подстригал кусты и розы, учился делать прививку на деревьях, которые в хорошем настроении показывал ему садовник — степенный, горделивый старый китаец. Хорошее настроение у него бывало редко, он скучал по своей родине — далеком Чине, Поднебесной, или серединной, империи, как тут называли Китай, и все вокруг казалось ему диким и грубым — и комнаты дворца, и придворные с их жадностью на пирах и толстыми животами, которыми они напирали временами на Ювана, бегая за цветами или за гвоздиками, чтобы положить их в рот перед большим приемом. Юван однажды сказал при Алексе, что это он ввел в обычай класть в рот ароматный плод или цветок, чтобы не опоганивать своим дыханием владыку, и что за это не любят его придворные. «Не любят, но боятся!» — добавил он довольно, и лицо его расплылось в улыбке.

Благодаря Ювану, который развел в саду растения своей родины, познакомился Алекса с гвоздичным деревом — оно никогда не сбрасывает листья, и цветы его пурпурные, с белыми и розовыми лепестками, с шафраном, который цветет светло-фиолетовым цветом, а ткань окрашивает в желтое, с травой анис, которая помогает зубам от камней и вылечивает кашель, еще со множеством всяких чудес, которые также нетерпеливо и жадно схватывала память Алексы.

В тот день он справился со своей работой рано и потому, разгладив ровную поверхность дорожки, написал на ней первую строку поэмы, которую так любили в те годы в Бухаре. Написал ее когда-то известный поэт — Имруулькайс, написал о любимой, которую потерял, и Алекса, думая о Бадии-Березе, вывел на песке:

Постойте, поплачем, вспомнив о любимой и ее жилище!

Постоял, полюбовался надписью и только хотел стереть ее, как сзади раздался крик Ювана.

— Сейчас же… сейчас же сорви цветок граната и передай евнуху! Заболела внучка визиря, а ты, лентяй, сидишь и смотришь тут на солнце!

Алекса побежал следом за евнухом, забыв и о надписи, и о себе самом. Внучка визиря болела часто и была на удивление злой и капризной. Предшественника Алексы выгнали, избив его палками, за то, что розы, которые подал капризнице через евнуха, сильно укололи ее.

А через час испуганный Юван прибежал, обливаясь потом, к грядкам шафрана, где копался его помощник, и дрожащим голосом приказал бежать за ним. Он скулил всю дорогу, что правитель, сам светлый правитель, увидел, что написал дерзкий бедняк, и хочет узнать, для кого эта надпись?

— Надеюсь, что ты, блудный сын, не завел плутни с какой-нибудь гаремной красавицей. Ежели так, то лучше давай зайдем ко мне и выпьем какого-нибудь яда, ибо смерть наша может быть страшной, как только умеют убивать в этом краю дикарей! — быстро говорил он, время от времени сбиваясь на непонятные слова — видимо, на своем родном языке. — Кому ты писал?

— Успокойтесь, уважаемый, я ни разу не видел ни одной женщины ближе чем за сотню шагов. До гаремных ли красавиц мне, у кого нет даже собственного жилья!

Еще издали на дорожке Алекса увидел множество людей в парчовых, бархатных халатах, в шапках из золотистой лисы. Китаец упал на колени и, бормоча какие-то молитвы, пополз вперед, Алекса за ним.

Он почувствовал, как множество взглядов — пытливых, пренебрежительных, зловещих — впилось в него.

— Так это ты, никчемный червяк, осмелился писать стихи Имруулькайса? Для кого они? Говори, ежели не хочешь, чтобы твоя голова сегодня же торчала на пиках моих воинов! — раздался над ним голос.

Алекса поднял голову. Нет, этот толстяк с красным лицом и отвисшими щеками — не эмир. Это, видимо, начальник стражи при дворце. Эмир — тот с бледным, бескровным лбом и синеватыми тенями под черными тусклыми глазами, в халате, подбитом соболем. И он ответил, склоняя голову перед ним:

— О владыка Вселенной, солнце Бухары! Я не знаю, живет ли еще та, о кой я думал, когда писал строки поэта, чье сердце любило так сильно. Я люблю эту поэму, ибо в ней плач и слова любви не одного, а тысячи тысяч, которые жили и будут жить после нас!

— В твоих глазах свет разума, и ты не похож на того, за кого выдаешь себя! — сказал на этот раз другой голос, и Алекса узнал — это говорил визирь. — Кто ты, который назвался помощником садовника?

Алекса почувствовал, что его охватил страх.

В плечо его больно впился кинжал.

— Говори, пес! — прохрипел над ухом начальник стражи.

— Я из страны славян и балтов, той страны, которая дает вам кольчуги и красивых женщин, воск и зверей, которыми обшит твой халат, о владыка! Я пришел сюда сначала за любимой. Теперь я остаюсь тут из-за знаний.

— Рассказывай! — снова толкнули его в плечи.

— Он расскажет свою историю сегодня вечером! — разомкнул уста эмир. — Я так хочу!



Он сделал знак, свита, сияющая парчой, золотом и драгоценными камнями, двинулась дальше. Алекса и китаец остались одни на коленях.

Первым встал садовник. Отряхнул желтый сухой песок, мотнул длинной косой на спине.

— Ну, ты явно полюбился кому-то из Небожителей! — сказал он завистливо. — Могли бросить в зиндан, а вместо этого будешь на пиру у эмира. Я вот никогда даже не заходил в его покои.

— Да я не очень туда рвусь, — сказал Алекса. — Здесь говорят: «Слоны трутся, меж себя комаров давят».

— Не побрезгуй моим скромным угощением, зайди! — неожиданно сказал садовник. — Вечер еще не скоро, а у меня есть чайник розового вина с настоящими китайскими приправами. Вкуснота — как у феи Ванму! В садах этой феи цветет раз в три тысячи лет персик, который дает бессмертие. Идем, счастливец!

Почти до самого заката солнца просидел Алекса в комнатах Ювана. И удивительно: казалось, пил много вина — действительно ароматного, хмельного, — а голова ясная, кровь бежит по жилам стремительно и сильно, так что хочется взлететь… Много рассказывал ему китаец — и о какой-то Блаженной Стране Яшмовых Колоколов, куда случайно забрел древний поэт и где нашел не виданные на земле книги, открыл тайну семи сияющих шариков бессмертия и узнал Золотую Истину; и о том, что на Луне, оказывается, живет какой-то Заяц, у которого в лапах Пест, а толчет он порошок бессмертия; и про лисиц, которые превращались в красавиц и зачаровывали смертных людей… И о многом другом рассказал бы Алексе Юван, который, оказывается, знал так много, но прислали из дворца за помощником садовника. Китаец принес жертвы своим богам — сжег много бумажных денег, чтобы замолвил парень слово и о нем. Алексу переодели, на голову ему дали шитую затейливыми узорами тюбетейку, заставили обтереться душистой водой.

Целый вечер, сидя недалеко от эмира, за отдельным столиком, в то время как придворные медленно пили чай, ели разные лакомства, рассказывал Алекса о своей жизни. Толстые, равнодушные люди цокали языками, кивали головами, но все они льстиво и настороженно следили за лицом эмира, а он был неприступен, замкнут. Только когда Алекса рассказывал о мусульманском набеге на кишлак, эмир процедил сквозь зубы:

— Давно нужно было этих поганых огнепоклонников…

И все тут же закивали головами, соглашаясь и славя мудрость владыки. Только один — невысокий, чернявый человечек — посмотрел на рассказчика сочувственно и вытер глаза рукавом.