За морем Хвалынским — страница 49 из 50

«Земная жизнь — не настоящая жизнь. Это школа, в которой вопросы ставит Смерть». Сколько светлых умов билось и еще будет биться над вечной загадкой бытия и небытия?

Иногда вынимал зеркальце Ювана, задумчиво смотрел на него. Возможно, в нем действительно есть какая-то тайна. Верится, что когда-нибудь разгадает и ее. Может, в зеркальце также есть и какая-то частичка могучей силы Вселенной?

Горел костер, купцы варили плов, звали Алексу. Он вставал, молча ел, почти не слушая, о чем говорят окружающие. Его прозвали молчуном, но смотрели с уважением: на дервиша, вечного странника, больше всего был похож этот высокий старик с острым, блестящим взглядом, от которого хотелось опустить глаза! И он что-то писал тростниковым пером, старательно разводя чернила в бронзовой чернильнице, очищая перо каждый раз после работы. Писал урывками — когда останавливались на привал, когда, заезжая в какой-нибудь город, купцы торговали там, а потом шли дальше.

И это была его Книга — про испытания, через которые проходит на земле каждый человек, только не каждый знает об этом и живет бездумно, как набежит… О человеческом единстве и товариществе, без которых жить невозможно, да и не нужно… О том, что никогда, видимо, он не почувствовал бы, что такое отчизна, родное, если бы не закинула его судьба аж за море Хвалынское…

Менялось время — менялось и все вокруг. Великий водный путь «из варяг в греки» утратил былое значение, торговые пути в Западную Европу сократились и теперь шли мимо Днепра. И Киев, славный, могущественный Киев, уступал другим странам и городам, и сыновья Ярослава Мудрого боролись за киевский престол, воевали с Полоцком…

Узнал Алекса и про походы Всеслава, о том, что хочет полоцкий князь возвысить свою державу и сравнять ее с Киевом. Рассказывали, что сидел Всеслав на престоле киевском, но, бросив его, шел назад в Полоцк, не захотев ни власти киевской, ни стола…

Алекса не знал, какой будет встреча со Всеславом. Может, не простит его князь, прикажет ссечь виновную голову. Может, сошлет в далекий монастырь, чтобы замаливал грех. Но в глубине души надеялся, что прочитает Всеслав книгу и оценит все, что узнал в далеких землях Алекса.

Когда представлял, что книгу, пожертвованную князю, положат вместе с другими книгами, сердце сжималось. Он придумывал узоры для оклада, взвешивал, кому можно отдать его для украшения. Но приходили и сомнения — стоит ли внимания то, что написал? Но ведь сколько рецептов, сколько лекарств собрано в ней. И сколько жизней она спасет!

Жизнь звала его, звала родина — вперед, быстрее, хотя бы успеть!

Когда в первой славянской хате, недалеко от степей, подали ему после умывания вышитый рушник, на котором увидел Мокаш, или Ржаную Бабу, Мать всего живого, — долго стоял, держа рушник, глядя на него, пока хозяин не окликнул, не позвал ужинать.

И снова вспомнил гимны Анахите — тоже Матери всего живого, и удивился тому, что разные на земле люди, но все они родные, близкие в самом главном — жизни и смерти.

Если через степи шел осторожно, боясь тюрков и половцев, которые часто тревожили земли полян, то тут выпрямился. По близкой же, христианской земле шел!

Но когда остановился однажды в селе и сказал, что идет на Полоцк, хозяин не дал ему переночевать — князь Владимир Мономах с войском жег полоцкую землю, и ждал оттуда хозяин богатой добычи, ибо с войском ушли два его сына.

Остерегался теперь говорить Алекса, кто он и откуда. Говорил — путник. И все. Мало ли путников ходит по земле, а кто знает, куда они идут и откуда?

Около Чернигова сел в ладью, которая шла до Друтеска. Оттуда — рукой подать до Полоцка, дорога оживленная. На волоках людей много, работают там целые артели, волокут ладьи на бревнах, салом смазанных. Знакомый до боли путь, этой дорогой ехал, работал веслами — прямо заныли плечи, как вспомнил.

Ладья небольшая, людей мало. Везут в Друтеск плиты мраморные для нового собора. Конечно, теперь не до строительства — времена неспокойные, война. Но закончится же и она когда-то, закончатся смуты княжеские, и снова застучат топоры, а из потайного места достанут мастера плиты гладкие, розово-серые, чтобы вымостить ими ризницу и царское место. Вез мрамор приказчик, вез и все жаловался, что времена тяжелые, а хозяин на деньги позарился, сам не поехал, а его послал, хотя прошло три года, как договорено с друтескими церковными властями доставить мрамор… Может, там никого в живых нет? Может, и не заплатят денег, а завернут его с теми плитами назад?

Молился приказчик, ставил свечи-жертвы Николе Чудотворцу, а на дубе Сворожьем, что около нового селения Рогачева стоит, повесил разноцветные ленты — как оберег.

И все же не остерегся: подъезжали к Друтеску — перехватили ладью разбойники. Ежели неспокойно в державе, люди лихие не боятся наказания — никого, ни бога, ни князя, не боятся.

Речка Друть тут узкая, берега поросли густым лесом, из-за ольшаника, березы и сосны не увидишь берега.

Где, в какой кузнице ковали железный наконечник, который впился в Алексу, когда он стоял на палубе, а сердце его раскрывалось навстречу родным берегам и небу?!

Запели стрелы, заохали гребцы, кто бросился в укрытие, кто за мечом… А Алекса, держа стрелу одной рукой, а другой нащупывая борт, пошел за своим вытертым, выцветшим хурджином — где лежала его Книга.

Разбойники веревками, арканами, как степняки, зацепив ладью, тянули ее к берегу, прыгали внутрь, хватали, рвали, ощупывали…

Главный из них — разгоряченный, звероватый, с беспощадным лицом, иссеченным и покрытым рубцами, прыгнул в ладью, аж затрещали доски, перед Алексой. Схватил хурджин.

Не вырвал — очень крепко держали его.

— Там только книги. Только книги!

Мгновение грабитель смотрел в глаза старика, смуглого, в поношенном, странном халате человека, подпоясанного выцветшим, когда-то цветным платком, который зажимал худой рукой кровь, сочащуюся из-под обломанной стрелы. Другой держал свою суму. На одно мгновение мелькнула мысль — не трогать человека, ибо похож он на юродивого, а им, как известно, помогают высшие силы. Но постыдился того главарь шайки — что подумают о нем другие?

И он, коротко взмахнув мечом, рубанул по руке, держащей сумку.

Сумка упала вниз вместе с отсеченной рукой. Хлынула кровь. Но старик только содрогнулся, наклонился, чтобы схватить хурджин уцелевшей рукой. Его опередили грабители. На покрывало, которое бросили посередине ладьи, полетели исписанные листы пергамента и зеркальце. И две серебряные монеты. И больше ничего.

Звероватый человек, ошалев от злости, ногой подкинул исписанные свитки, и они упали за борт.

И тогда старик, будто подброшенный какой-то силой, кинулся вслед. Ошеломленные разбойники и еще живой приказчик несколько мгновений смотрели, как он, махая окровавленным обрубком, из которого лилась и лилась кровь, схватил свитки здоровой рукой, поднял их над водой, поплыл.

Снова свистнула стрела — впилась сзади в шею. И все же еще несколько долгих мгновений плыл этот удивительный старик, а потом, повернувшись лицом к берегу, что-то крикнул.

И все. И исчез. И только кругом пошла над тем местом краснота…

И тонкий раздался звон — раскололось бронзовое зеркальце.

Было это на самом рубеже полоцкой земли, под Друтеском.

— Что он сказал? — спросил молодой, с красным от браги лицом парень.

— Не нужно было его трогать, отрыгнется нам его жизнь, — настороженно и со страхом сказал самый старый из них.

А главный крикнул:

— Чего повесили головы, хлопцы? Не наш он, не полоцкий! А что жалеть черниговских да киевских? Они наших детей и жен не жалеют! Землю палят, бьют, как чужеземцев!

И тогда убили они приказчика, и остальных гребцов, которые были еще живы и шевелились, а все, что набрали — украшения и слитки серебра и золота, бронзовую оправу зеркальца, выбросив его осколки, — закопали в горшок, обозначили место, чтобы забрать при случае, и пошли ниже по реке — дальше в леса. Но на другой же ладье изменило им счастье — перебили их дружинники, которые плыли из Витьбеска навстречу войску Мономахову…


Поздней осенью вдоль Друти шли из испепеленного, уничтоженного Друтеска старый лирник и мальчик-поводырь. Присел старик — устал.

— Деду, быстрее пойдем отсюда, тут кости человеческие! — затребовал его мальчик.

— И много их?

— Много… Белые все, как выбеленные…

— Так чего же их пугаться? Или ты костей не видел человеческих? Видел и еще видеть будешь… — И он хрипло запел:

Земелька моя болючая!

Чье же на тебе проклятье?

Стеною вокруг рожь взросла,

А некому жати…

Старик еще посидел немного, потом поднялся:

— Пошли!

— Дед, а вон, около берега, ладья расщепленная, иссеченная, почти затонула.

— Это, видимо, Нежила со своими молодчиками грешил.

— А почему он людей убивал? — все спрашивал белокурый мальчик.

— Нежила сначала был плотником, а потом отца княжеский тиун засек, а жену и детей в плен взяли, когда три года назад нас жгли чужеземцы. Вот у него сердце и окаменело, в камень превратилось. Утратил он облик человеческий и стал диким разбойником. Зло только зло и рождает…

И они пошли, и старик все пел надтреснутым, слабым голосом:

А на земельке родной

Доченьку мать покличет,

А только буйные ветры,

А только сова кугичит…

* * *

Смотрю на серебряный дирхем из отрытого клада, думаю о том, сколько сыновей и дочерей моей земли не вернулось из далеких дорог, погибли, не донесли, не сказали то, что могли бы… А кто и остался чужеземцем, отрекся от нее, соблазнившись чужими богатствами и чужим небом.

Захириддин Мухамед Бабур, основатель династии Великих Моголов в Индии, став царем, вечно грустил по далекой родине и никогда ее не забывал. Это ему принадлежат строки:

В своих блужданиях ни на миг я радости не знал!