Послам редко представляется случай узнать простых людей страны, в которой они работают: они слишком заняты поддержанием официальных контактов. Однако осенью 1988 года я получил письмо от какого-то гражданина, который прочитал в «Известиях» официальное сообщение о моем прибытии. Письмо было подписано: «Константин Викторович Брейтвейт». Константин жил около Новгорода, в нескольких сотнях километров к северо-западу от Москвы, и его интересовало, не родственники ли мы с ним. Какой-нибудь год назад Константин Брейтвейт вообще не посмел бы ко мне обратиться. А сейчас он приехал в Москву навестить нас и привез с собой маленькую бронзовую статуэтку танцовщицы, выполненную в стиле рококо и найденную им в немецком блиндаже на Брянском фронте во время войны. Он выгравировал на ней наши имена.
Оказалось, что в районе Новгорода, в Ленинграде и в Москве существует целое «гнездо» Брейтвейтов. Они были потомками Уильяма Брэйтуэйта, инженера, паровоз которого пришел вторым во время состязания, победителем которого была «Ракета» Стефенсона, впоследствии приглашенного царем Николаем I в Санкт-Петербург. Впрочем, с тех пор они полностью обрусели — и по внешности и по языку. Однако в душе их сохранилась ностальгия по стране, из которой происходили их родные. В советский период помнить об этом было неудобно и даже опасно, а потому воспоминания такого рода решительно подавлялись.
Двоюродный брат Константина Феликс, старший из новгородских Брейтвейтов, родился в 1915 году. До выхода на пенсию он руководил небольшим заводом по производству строительных материалов в Новгороде. Он и его жена Анна жили в крошечной, но вполне респектабельной квартирке близ новгородского Кремля. Его брат Евгений проработал до пенсии транспортным начальником на другом новгородском предприятии, а ныне вынужден был жить в коммунальной квартире и работать ночным сторожем в местном театре. Внучатый племянник Феликса Валерий был профессиональным футболистом в Центральной Азии. По странному совпадению он знал одну из горничных нашей резиденции, которая была в свое время медсестрой и присматривала за его футбольной командой. Теперь он жил в неряшливой квартире и пытался — весьма неудачно — стать «бизнесменом».
Увы, оказалось, что я никак не связан с новгородскими Брейтвейтами, хотя мне все-таки удалось найти их английского кузена Билла Брейтвейта, проживающего в Хертфордшире. Он был таким же англичанином, как его кузены — русскими, но отец его сражался на фронтах Гражданской войны, и он до конца своих дней сохранил русский акцент. Я так и ждал, что отдел безопасности Форин Оффис спросит меня, почему я не сообщил, что имею родственников в России. Но меня об этом так и не спросили.
В январе 1989 года Форин Оффис запросило, верно ли, что Горбачева того и гляди свергнут в результате переворота. Мое мнение было таково. Было уже ясно, что экономические мероприятия Горбачева были путаными, непродуманными и неэффективными. Старая система централизованного планирования была примитивной, но, по крайней мере, она хоть как-то функционировала. Теперь она была подорвана. Публичные дебаты по вопросам экономики велись в терминах, ранее идеологически недопустимых, и они были понятны: сбалансированность бюджета, сокращение инфляции, контроль над денежной массой, соблюдение соответствия между повышением заработной платы и производительностью труда. Но все эти разговоры никаких реальных результатов не приносили. Товары из магазинов исчезали, предприятия переходили на сокращенный рабочий день. С началом выборов делегатов на новый съезд политическая нервозность усилилась. У Горбачева не было ораторского искусства, чтобы вдохновить простой народ на жертвы, как это сделали в свое время Черчилль и Рузвельт. Его бесконечные наставления все больше раздражали слушателей. Некоторые начинали поговаривать, что питались лучше при Сталине. Как русские, так и наблюдатели извне начали бояться, что толпа может выйти на улицы. Это был бы не первый случай, когда русская революция начиналась с «хлебного бунта».
В этих условиях, полагал я, мог произойти ряд вещей. Горбачев мог продолжать свою политику реформ. Он мог отказаться от нее, чтобы остаться у власти. Его место мог занять какой-нибудь ортодоксальный партийный лидер, который попытался бы модернизировать страну с помощью упорной работы и партийной дисциплины, как это делал Андропов. Его мог сменить инертный Король-Чурбан, подобно Брежневу после отставки Хрущева. Возможен был и захват власти военными националистами, русскими шовинистами, антисемитами, об «агрессивном мстительном консерватизме» которых не так давно предостерегал в публичной речи Александр Яковлев. Горбачев и его сторонники составляли в партии меньшинство. И, скорее всего, мы не получили бы никакого, а тем более заблаговременного предупреждения о его падении. Даже в условиях гласности мы мало что знали о внутреннем механизме деятельности политбюро: Горбачев мог исчезнуть в один миг, как это было с Хрущевым.
Я не считал, что ситуация уже достигла столь критической точки. Мне казалось, что политика Горбачева будет продолжать медленно продвигаться вперед, преодолевая неизбежную оппозицию. Реальных сигналов беды еще не было, как и признаков смены курса, навязанной Горбачеву реакционерами или предпринятой им самостоятельно в целях маневра. Его политическая сноровка оставалась прежней. Он не колебался в проведении своей линии в вопросах по правам человека, сокращению военной индустрии, контролю над вооружениями. Не было заметно, чтобы позиции его противников укреплялись. Отсутствовали признаки экономического беспорядка или кровавых репрессий. Со временем его могут заставить сойти с избранного курса или снять с поста. Но реакционеры не смогут разрешить серьезнейшие проблемы России путем возвращения к методам прошлого. Даже если Горбачев уйдет, инициированные им реформы со временем непременно будут возобновлены. Я определил его шансы на успех удобной формулой «фифти-фифти».
Тем не менее, я был достаточно обеспокоен, чтобы обратиться к хранившейся в посольстве подшивке «Правды», дабы освежить в памяти, каким образом было объявлено о смещении Хрущева. Память меня не обманула. 15 октября 1964 года «Правда» писала в своей передовице: «Ленинская партия — враг субъективизма и безвольной пассивности в коммунистическом строительстве. Непродуманные замыслы, незрелые выводы, решения и действия, оторванные от реальности, хвастовство и фразерство, командирские замашки, нежелание принимать в расчет достижения науки и практического опыта — все это ей чуждо». «Полезные формулировки, — подумал я, — пригодятся, если мне когда-нибудь придется писать телеграмму, извещающую об исчезновении Горбачева».
Однако в одно я верил твердо. Я охарактеризовал Горбачева как реформатора, обладающего творческой энергией Петра Великого, но без его жестокости. Мои коллеги в Форин Оффис спорили со мной по этому центральному пункту. Я указывал, что Петр был деспотом, кровожадным садистом в отношении не только стрельцов, взбунтовавшихся против него, но и в обращении с собственным сыном. Горбачев не был ни деспотом, ни садистом. Хотя я вовсе не исключал, что в случае необходимости он прибегнет к силе для подавления мятежа внутри Советского Союза, а, возможно, и даже для сохранения советских стратегических интересов в Центральной Европе. На протяжении следующих двух лет кровь действительно была пролита в Тбилиси, Риге, Вильнюсе, а также в Баку. Какая-то часть вины при этом неизбежно лежала на Горбачеве. Однако, в конце концов, он разошелся с кровавыми реакционерами, по крайней мере — отчасти, потому что не хотел использовать традиционные русские методы для поддержания традиционного порядка как в своей внешней империи, так и внутри страны. Правые критики обвиняли его, и обвиняют по сей день, в слабости. На самом же деле, эта слабость была одним из самых больших его достоинств.
В начале 1989 года один из моих коллег в Лондоне заметил, что политическая система в Москве, описываемая в моих докладах, напоминает аэродинамику шмеля. Все в ней кажется неразумным, но шмель каким-то образом продолжает лететь. В августе 1991 года законы аэродинамики дали о себе знать. Реакционеры устроили путч, и шмель грохнулся на землю. Это было то, чего все мы боялись. Парадокс, которого не предвидели даже те, кто взирал на происходящее особенно мрачно, заключался в том, что путч не замедлил, а ускорил процесс перемен и привел быстро и сравнительно бескровно к распаду самого Советского Союза.
4В Советский Союз приходит демократия
Народ безмолвствует.
Если бы в многочисленных гражданских войнах, которые постоянно велись в средневековой России, победу одержала Новгородская торговая республика с ее примитивной демократией, а не мрачная, сосредоточенная на своих внутренних делах и деспотичная система, созданная великими князьями Московии, Россия стала бы совершенно другим государством. Новгород Великий был так же древен, как и Киев, а его владения — даже более обширными. Это был торговый город, входивший в Ганзейский союз, окно России на Запад. По сравнению с ним Москва была просто выскочкой, лесистым убежищем от татарских набегов. Новгород управлял своими делами через выборных чиновников, а права его князей были строго регламентированы внутренним договором. Власть принадлежала городскому собранию, вече, которое созывалось звоном колокола. Конечно, права, теоретически признававшиеся за вече, на практике жестоко ограничивались местными олигархами. Но по меркам того времени конституционные порядки Новгорода Великого были довольно-таки просвещенными. Однако они были неприемлемыми для московских князей. Иван III и Иван Грозный (первый, кто официально назвал себя царем) чинили расправу над новгородцами, подавив их независимость и свободы, уничтожив вечевой колокол и задушив демократию в самом зародыше. Впоследствии более просвещенные цари и их советники время от времени создавали законодательные органы. Но до последнего десятилетия существования старого ре