В отличие от самого Ельцина, многие новые демократы, бросившие вызов системе, были интеллектуалами. Большинство из них были выходцами из Москвы и Ленинграда и почти все без исключения были членами коммунистической партии. Некоторые были непоколебимыми поборниками «нового мышления», впервые позволившими себе смотреть на вещи не ортодоксально еще в 60-х годах. Среди них были университетские профессора, не имевшие, несмотря на свое членство в партии, никакого политического опыта. Некоторые весьма успешно проявляли себя на ораторских трибунах, на улицах и в парламенте. Им нравились внешние атрибуты власти. Они делали все что могли для продвижения реформы. Но большинство из них не обладало целеустремленным и интуитивным умением Ельцина эффективно пользоваться властью. Они начинали как союзники Горбачева, разочаровались в нем и в итоге обратились против него. Горбачев сам в скором времени стал называть их «демократами» в кавычках и считать ненадежными и даже настроенными предательски. К концу 1990 года они сникли. После крушения Советского Союза некоторые из них остались на политической арене новой республики, некоторые нашли себе странных попутчиков в среде левых неокоммунистов или отъявленных правых националистов, кое-то вернулся в мир науки или бизнеса, а кое-кто в безвестную частную жизнь.
Поразительный пример являл собой Юрий Афанасьев, красивый коренастый человек родом из Ульяновска, где родился Ленин. В 1986 году он стал ректором Московского государственного историко-архивного института, расположенного в видавшем виды старом здании неоготического стиля в Китай-городе, на месте первой в России типографии и совсем рядом со зданием ЦК. С этого удобного пункта он вел беспощадное наступление на советскую версию истории России. Он считал, что никакие реформы долго не продержатся, если страна не будет знать правду о своем прошлом. Он был одним из первых среди тех, кто утверждал, что Ленин так же преступно виновен в бедствиях, которые начались после Октябрьской революции, как и Сталин. Впоследствии он стал весьма умелым публичным политиком, организуя одну за другой демонстрации против старого режима и против Горбачева. Однако он не был будничным политиком, и когда все кончилось, он вернулся к академической жизни в роли ректора нового независимого Гуманитарного университета в Москве.
Я впервые посетил Юрия Афанасьева в декабре 1988 года. Мы немедленно углубились в спор относительно смысла истории, о вине и о покаянии. В России история никогда не была политически нейтральной. И Сталин, и цари преследовали неортодоксальных историков, всякий раз переписывали историю заново, когда это было политически выгодно. Пересмотр советской истории в условиях гласности начался как акт протеста. Некоторые стыдились того, что делалось от их имени, и просто хотели установить правду. Другие стремились воссоздать ощущение единства их прошлого, ликвидировать брешь, образовавшуюся в результате господства коммунистического режима. Были и такие, кто считал, что исторические споры можно использовать как еще один рычаг для свержения тех, кто находился у власти. Какое-то время царило радикальное отвержение всего, что произошло в России за предыдущие семьдесят лет.
Простые люди, знавшие только ту версию истории, которой их обучали в советских школах, были ошеломлены потоком новых фактов, разоблачений и новых интерпретаций. Они говорили в шутку, что Советский Союз — страна с непредсказуемым прошлым. Летом 1988 года в школах были отменены экзамены по истории, потому что в них больше не было никакого смысла. К осени либеральные газеты состязались друг с другом в описании сталинских зверств. Одно за другим массовые захоронения — 200 тысяч человек под Минском, столько же под Киевом, — которые раньше скрывались или объявлялись делом рук немецких оккупантов, признавались результатом «работы» НКВД — довоенной, периода войны или даже послевоенных лет. Количество людей, пострадавших во время террора и коллективизации, публично обсуждалось. Начали издаваться труды ученых, писателей и экономистов, уничтоженных Сталиным.
Какое-то время Бухарин, старый большевик, казненный по приказу Сталина в 1938 году, превозносился как образец либерального коммуниста, чьи идеи еще могли спасти систему, и его вдова начала давать интервью прессе. Все более объективно исследовалась роль Троцкого. Советская внешняя политика также подвергалась тщательному анализу; прибалты объявили, что пакт Молотова-Риббентропа был не только несправедливым, но и незаконным. Наиболее отважные иконоборцы шли еще дальше и публично провозглашали свой окончательный вывод: эксцессам Сталина предшествовали эксцессы Ленина и, возможно, они были изначально заложены в идеологии самого Маркса. Когда солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ» был, наконец, в 1990 году опубликован в Советском Союзе, он стал бестселлером. Еще более шокирующим рядового советского гражданина был беспощадный обвинительный акт против Ленина в книге Василия Гроссмана «Все течет…» и сравнение, которое он проводил между режимом Сталина и Гитлера в романе «Жизнь и судьба».
Дискуссии имели немедленные и мощные политические последствия. По какому праву партия, направлявшая все эти преступления, осуществляет «руководящую роль» в стране? Демократы вовсю использовали этот довод. Реакционеры среди коммунистов пытались положить конец дискуссии. Однако эта проблема, как и многие другие, быстро вышла из-под контроля партии.
Во время нашей первой встречи с Афанасьевым я пытался убедить его, что пересмотр истории уже достиг значительного прогресса. Но все политические системы нуждаются в мифах, которые придавали бы им легитимность. У англичан есть их монархия. Что будет у Советского Союза, если Ленин и Октябрьская революция будут демифологизированы? Сталина и его преступления необходимо было разоблачить и осудить. Советский Союз должен стать правовым государством. Но мог ли Горбачев на практике проводить политику, развенчивая основополагающие мифы? Не даст ли это его противникам важное оружие против него?
Афанасьев решительно с этим не соглашался. У Горбачева могут быть свои тактические проблемы. Но наружу вышли ужасающие факты, а значение их почти никак не было подвергнуто обсуждению. Горбачев все еще пытается доказывать, что коллективизация была оправданным шагом в направлении социализма, хотя за нее и было заплачено слишком дорогой ценой. Но коллективизация вообще не имела к социализму никакого отношения. И пока Ленин и Октябрьская революция остаются окутанными мифами, пока с ними невозможно обращаться как с «объективными фактами» научного исследования, с относительной свободой, которой пользуются историки, может быть в один миг покончено. Афанасьев признал, что всякая попытка подавления натолкнется теперь на сопротивление, и тогда может пролиться кровь. Многие московские интеллектуалы, с которыми я встречался в те первые месяцы, разделяли его пессимизм. Статья, появившаяся в ту зиму в «Новом мире», заканчивалась призывом к свободной переоценке доктрин отцов-основателей советского государства. «Но без пуль и кровопролития. Этого у нас и так было более чем достаточно. Давайте вместо этого сражаться аргументами и фактами».
Афанасьев затронул радикально важную проблему. Сможет ли нация признать свою вину? Психологическая драма, которую испытали русские в связи с крушением Советского Союза, была столь же сильна, как и драма, пережитая немцами и японцами после 1945 года. Многие, как внутри страны, так и за границей, доказывали, что русские не смогут смириться с настоящим, пока не поймут свое прошлое.
Но для них эта задача оказалась еще более трудной, чем для немцев. Немцы боролись с прошлым, которое длилось всего двенадцать лет и которое никто, кроме горстки фанатиков, не намерен был оправдывать; кроме того, они потерпели неоспоримое поражение в войне. Русские выиграли войну, и победа казалась многим своего рода оправданием режима.
К тому же, сколь бы ни был режим действительно жестоким, он опирался на благородную традицию. Европейцев, совершавших революции на континенте во имя «прав человека», «свободы, равенства и братства», воодушевляли благородные идеи. В Западной Европе современники свержения русского царя рассматривали это событие как избавление от тирании, как часть более широкой революционной традиции, родившейся в Европе из движения романтизма и французской революции. Эти образы революции все еще живут в сознании солидных слушателей, аплодирующих музыкальной версии «Отверженных».
Идеалы революционного социализма были дискредитированы преступлениями, которые были совершены под его знаменем. Но некоего рода романтическая традиция продолжала жить в Советском Союзе и в период террора, и в годы войны с Германией, и в годы послевоенного восстановления. Она владела умами и чувствами не только партийной элиты, но почти всех граждан Советского Союза, включая даже тех интеллектуалов, которые воображали, что освободились от своих идеологических цепей. Советский народ, отрезанный от внешнего мира, действительно верил в то, что в наиболее существенных отношениях его система превосходит систему Запада: социализм и идеи Ленина — это ключ к более процветающему и справедливому будущему человечества. Люди сами пережили победы, надежды и бедствия советского периода. И после крушения они не могли согласиться с тем, что их жизни и многочисленные жертвы были напрасны в погоне якобы за ложным и разрушительным идеалом. Они не могли попросту отмахнуться от истории своей страны, как от непрерывной серии катастроф.
Поэтому некоторые из них подчеркивали технические достижения Советского Союза, его победу в войне и его успехи — пусть недолговечные — в состязании с американцами. Незначительному меньшинству удалось себя убедить в том, что преступления большевиков и советского режима были сильно преувеличены внутренними и внешними врагами, или что их вовсе не было, или что это были вовсе не преступления. Хотя было при этом, конечно, немало и тех, кто находил обидным тот факт, что начальники концентрационных лагерей, палачи и агент