За Москвой рекой. Перевернувшийся мир — страница 32 из 98

большинство либеральных реформаторов-депутатов съезда в Совет не прошли. В знак протеста люди вышли на улицы. Казанник, неизвестный депутат из Сибири, успешно набравший голоса и избранный в Совет, предложил освободить свое место, но лишь при условии, что его займет Ельцин. После некоторых препирательств этот находчивый трюк был санкционирован — решение умелое с политической, но сомнительное с процедурной точки зрения. Ельцин вошел в Верховный Совет и продвинулся еще на один шаг к той позиции, с которой он мог реально угрожать своему сопернику.

Различие между «Съездом» и «Верховным Советом» СССР было сохранено, когда в 1990 году был избран Съезд депутатов РСФСР. Это различие только сбивает с толку и не имеет особого практического значения. Проще пользоваться выражением «Советский парламент» для обозначения обеих организаций, избранных в 1989 году, и «Российский парламент», избранный годом позже. После выборов 1993 года Российский парламент стал именоваться Думой, дабы подчеркнуть преемственную связь с ее дореволюционной предшественницей.

Сразу же после начала работы делегаты начали кружить вокруг ряда основополагающих проблем. Мог ли Советский Союз выжить без сильной, а в случае необходимости и суровой центральной власти? Какие могут быть созданы гарантии против появления нового Сталина? Как можно подчинить власти закона бюрократию, которая привыкла веками издавать декреты, распоряжения и указы, не считаясь ни с каким кодексом? Ничто и никто, даже Ленин, не были священно неприкосновенными: Юрий Карякин, исследователь творчества Достоевского, предложил вынести тело Ленина из Мавзолея на Красной площади. Какой-то никому неизвестный делегат ворчал, что он не слышал, чтобы в выступлениях хоть раз прозвучало слово «коммунистический». В Министерстве иностранных дел качали головой и бормотали, что страна гибнет. Начали расти националистические настроения. Парламент создал комиссию, чтобы установить, кто несет ответственность за расправу военных с мирными демонстрантами в Тбилиси. Затем состоялось закрытое заседание, на котором обсуждалось ужасающее положение в Узбекистане, где узбеки убивали турок-месхетинцев, депортированных с Кавказа Сталиным в 1944 году. Прибалты и грузины требовали экономической автономии. Эстонцы настаивали на том, что их законы имеют преимущество перед советскими законами. Русские и эстонцы пререкались по поводу того, кто извлекал больше выгоды из пребывания в составе Советского Союза, причем обе стороны пытались шантажировать друг друга.

На Кавказе обменивались не словами, а пулями, как того опасался Сахаров. Грузинское правительство решило открыть отделение Тбилисского университета в Сухуми, столице грузинской провинции Абхазии. Абхазы усмотрели в этом проявление сознательного культурного империализма со стороны грузин. Напряженность усиливалась, так что нашему другу, грузинской скрипачке Лиане Исакадзе пришлось отменить свои ежегодные выступления на абхазском курорте Пицунда, в древней Колхиде. К середине июля было убито 16 человек. Совершались налеты на милицейские участки и всюду находили оружие. Все это показывали по национальному телевидению. Мераб Мамардашвили, в высшей степени либеральный, умный и рационально мыслящий человек, впадал в такое страстное волнение, что не мог связно говорить, стоило кому-нибудь среди друзей у Сенокосовых упомянуть об Абхазии. «Абхазы, — заявлял он, — это не нация, это — заговор. У них вообще нет своей культуры. Грузинам пришлось создать для них алфавит. И вот видите, как абхазы отблагодарили грузин за их великодушие». Как и в большинстве этнических споров, в абхазском споре было крайне сложно определить, кто прав, а кто виноват: стороны, участвовавшие в нем, изображали все немногими красками — черной, белой и красной — цветом крови. Посторонние, высказывавшиеся в пользу того или другого участника конфликта, имели серьезные неприятности. Еще большие неприятности обрушивались на тех, кто высказывал мнение, что виноваты обе стороны. Даже выражать полный нейтралитет было небезопасно. В реальной жизни философия имеет свои границы.

Зашевелилась даже Украина. Щербицкий, первый секретарь компартии Украины, все еще прочно правил страной от имени «москалей». Однако инцидент, происшедший в начале июля, был весьма симптоматичным. Группа украинцев решила превратить 280-ю годовщину победы Петра Великого под Полтавой над шведским королем Карлом XII и его украинским союзником Мазепой в празднование украинской государственности. Украинцы считают Мазепу героем. Русские смотрят на него, как на предателя. «Память» мобилизовала своих хулиганов, чтобы сорвать празднество. Коротич, сам по национальности украинец, убедил московские власти принять контрмеры. Беду предотвратили, но лишь на время.

Когда лето подходило к концу, рабочие тоже пришли в движение. Беспорядки в среде рабочих, сообщал я в Форин Оффис еще в январе, один из симптомов, указывающих на то, что перед Горбачевым встают все более серьезные проблемы. Самыми организованными были шахтеры, отличавшиеся также наибольшей стойкостью. Они забастовали в Кузбассе и Донбассе. Шахты Кузбасса были высокопроизводительными, приносили прибыль, и шахтеры хотели, чтобы деньгами распоряжались они. Но добытый ими уголь скапливался на шахтах, потому что разваливавшаяся транспортная система не могла обеспечить доставку его потребителю. В результате внезапного самовозгорания на угольных складах возникали пожары. Шахтеров возмущало, что их труд таким образом терял всякий смысл. В противоположность Кузбассу, шахты Донбасса были уже выработаны и приносили убытки. Украинские шахтеры меньше всего хотели экономической независимости: они бастовали, добиваясь увеличения субсидий из Центра. Впрочем, шахтеры повсюду жили в невыносимых условиях. Пилар Бонет, многоопытный корреспондент испанской газеты «Эль Паис», писала, что шахтеры Кузбасса требовали выдачи одного куска мыла и одного полотенца в месяц, а также покрытий для полов бараков, в которых они жили. А один шахтер как-то спросил, есть ли коммунистическая партия в Испании. «Да, — ответила она. — Маленькая, и становится все меньше». «Хорошо, — заметил он. — Такой ее и держите».

В советском парламенте депутаты от рабочего класса тоже все более настойчиво требовали, чтобы болтливые интеллектуалы и бюрократы уступили трибуну им. И настаивали на том, чтобы место существующих профсоюзов, не боровшихся за интересы своих членов, заняли настоящие представительные организации рабочих. Они хотели, чтобы были изданы новые законы о собственности и о правах рабочих, чтобы правительство приняло должную экономическую программу. Вновь и вновь они заявляли, что не доверяют директорам своих заводов, местным властям, партии, министерствам, вообще кому бы то ни было, облеченному властью. Неприкасаемыми оставались пока только Горбачев и Рыжков.

Рыжков, сын шахтера, побывал на шахтах, проявил свою слезливую эмоциональность, которая становилась уже скандально известной, но которой сам он, видимо, втайне гордился, и успокоил бастующих обещаниями щедрых подачек. Эти последние еще больше подорвали бы экономику и усилили инфляцию. Однако к этому моменту у Рыжкова даже для такой меры не было средств. Независимые лидеры шахтеров, между тем, поддерживали дисциплину. Никаких беспорядков не было. Шахты содержались в надлежащем порядке. Шахтеры отказались, по крайней мере, на время, даже от водки. Они все чаще наведывались в Москву. Весной 1991 года их требования стали приобретать все более политический характер. Они заявляли, что если реакционеры устроят переворот, они затопят свои шахты. Волынко, один из их лидеров, сказал мне, что шахтеры теперь настаивают (существенная перемена) на отставке Горбачева и его правительства. «Несмотря на все трудности жизни, — говорил Волынко, — шахтеров полностью поддерживают их жены, снабдившие их в первый день забастовки бутербродами и велевшие не возвращаться домой без победы». «Со щитом иль на щите», — заметил я.

Наблюдая русскую демократию в действии, я, как и все, был охвачен энтузиазмом. Я тоже следил по телевизору за работой депутатов, слонялся возле зала съездов, дискутировал в коридорах. Однако мои донесения в Форин Оффис были более трезвыми. Новый парламент заслуживал высших отметок за свои старания, но не за реальные достижения. Он задавал правильные вопросы, но не умел дать правильных ответов. Парламент ничего не сделал для разрешения экономического кризиса, о котором говорили один оратор за другим. Он не имел влияния на лежавшие в основе всего конституционные и чисто практические проблемы. И рисковал превратиться просто в говорильню, которую игнорировали как правительство, так и партия. Сам Горбачев в первые недели действовал отлично. Он неизменно играл главную роль во время дебатов. Без его умения убеждать, его готовности разрешить обсуждение самых щекотливых вопросов, его политической хитрости и неутомимой энергии весь этот спектакль сразу бы развалился. Горбачев все еще публично высказывался за Ленина, социализм и ведущую роль партии. Однако его политические методы и его стратегический план демократизации и модернизации государства неумолимо вели и от Ленина, и от социализма, и от ведущей роли партии. Я верил в то, что он искренне хотел создать настоящий парламент, где дискуссии были бы свободными, но велись бы по правилам, где разрабатывались бы законы, обязательные как для правительства, так и для народа, и где власть можно было всерьез призвать к ответу за злоупотребление полномочиями.

Но Горбачев действовал на двойственной платформе. Он продолжал произносить идеологически «правильные» формулы, чтобы сохранить единство партии. Тогда как его мысль уводила прочь от старой ортодоксальности, хотя он сам все еще считал себя коммунистом. Впрочем, я сомневался в том, что его сильно волновали идеологические тонкости. Чингиз Айтматов заявил в парламенте, что Швеция, Швейцария и Англия ближе к настоящему социализму, чем Советский Союз. И если бы Ленину и партии со временем пришлось уступить место нормальной советской сверхдержаве, Горбачев тоже с легкостью назвал бы результат такой замены «социализмом».