Видя, что их превосходство в обычных вооруженных силах рухнуло, русские генералы начали подумывать, что ядерное оружие, может быть, все-таки не такая плохая штука. В прежние годы НАТО рассматривала свое ядерное оружие как фактор, компенсирующий их отставание от Советского Союза в обычных вооруженных силах. Трудно было понять, почему западные комментаторы пришли в такое негодование, когда русские в апреле 2000 года приняли такую же доктрину. Ведь в конечном итоге, как Черняев заявил Перси Крэдоку в феврале 1990 года, пока у русских сохраняется их ядерное оружие, они могут постоять за себя. Более того, добавил Черняев с характерной для него широкой улыбкой, кто бы вообще пожелал разговаривать с русскими, если бы они при своих нынешних политических и экономических трудностях отказались еще и от своего ядерного оружия?
Заключение Договора о Германии было погребальным звоном по сталинской империи в Европе, а также по старой советской армии. В начале 1988 года в Восточной и Центральной Европе находилось двадцать шесть советских дивизий. Шестью годами позже они вернулись в ту страну, которая когда-то была Советским Союзом. Отвод советских легионов со всем их снаряжением в столь короткий срок был с точки зрения логистики подвигом, за который советскому Генеральному штабу никто никогда не воздал должного. Условия для размещения возвращающихся солдат никуда не годились. Лишь незначительному меньшинству посчастливилось разместиться в новых жилых зданиях, построенных на немецкие деньги. Десятки тысяч офицеров и членов их семей были размещены в убогих палатках или транспортных контейнерах. Советские армии, возвратившиеся из Европы в 1945 и 1946 годах, были в еще худшем положении. Но их дух поддерживало сознание одержанной победы. Их преемники потерпели полное поражение, не сделав ни единого выстрела. Растерянные и глубоко униженные, военачальники винили штатских за то, что им представлялось вопиющим и ничем не вызванным параличом воли.
Пока что они скрежетали зубами и продолжали подчиняться гражданскому контролю. Но никто из нас не мог быть уверен в том, что в конце концов их терпение не лопнет. Уже в марте 1989 года «Вашингтон Таймс» распространила слух, исходивший из среды американских разведчиков, будто бы Язов попытался убить Горбачева, после чего перестал появляться на публике. История была испорчена, когда Язов пришел на избирательный участок, чтобы принять участие в выборах. Но московская интеллигенция проявляла растущую нервозность. Она боялась кровопролития — военного переворота или повторения расправы, учиненной китайцами на площади Тянь Ань Мынь. Горбачев и его советники, так же как и эксперты в Лондоне, с презрением отметали всякую мысль о военном перевороте. Такого, говорили они (неправильно говорили!), никогда не бывало за всю долгую историю России. Я не вполне разделял мнение оптимистов. К весне 1990 года акции Горбачева очень сильно упали. Он дал людям свободу, и они утратили тот благоговейный страх, с каким прежде относились к столпам тоталитарного государства — армии, партии и КГБ. Он не понимал генералов и не сочувствовал им и, по-видимому, даже не считал политически целесообразным оказывать им моральную поддержку или утешать их. 8 мая, в 45-ю годовщину Победы, он выступал в Большом театре перед старшими офицерами и партийными руководителями. Он говорил ясно, взвешенно и исторически правильно. С безупречной логикой он объяснил необходимость военной реформы. Однако он не проявил заботы о насущных проблемах военных и не апеллировал к их патриотизму. Он получил не более обычной дозы аплодисментов, причем многие престарелые генералы от аплодисментов воздержались. Г-жа Тэтчер, живущая в западной демократической стране, всегда гораздо больше заботилась о своих военных избирателях.
Язов и его коллеги смутно сознавали, что провал экономики означал существенное сокращение бюджетов, численности войск и их оснащения. Но старая вера в то, что Бог, царь или партия все обеспечат, умирала очень медленно. Я спросил генерала Лобова, который осенью 1991 года недолгое время был начальником штаба, откуда возьмутся деньги на задуманную им военную реформу. Он ответил: «Откуда я знаю? Я не бизнесмен». Восточно-европейская империя — плод победы — ускользала теперь из рук военных. Поскольку беспорядки усиливались внутри самого Советского Союза, политики обратились именно к военным с просьбой помочь гражданским властям в Тбилиси, в Баку, в Риге и в Вильнюсе. Но когда дела пошли плохо, во всем обвинили не политиков, а военных. Их сыновья и внуки более не считали за честь служить в армии и даже не находили в этом выгодного приложения своих сил. Единство в военной среде также ослабевало, так как между престарелыми генералами и напористыми строевыми офицерами и между солдатами, принадлежавшими к различным этническим группам, усиливались разногласия. Дезертирство и уклонение от призыва становились все более частым явлением. Либеральная пресса постоянно высмеивала профессиональную честь и компетентность военных. Насмешкам подвергались и их неуклюжие попытки публично защищаться. В сентябре 1989 года один адмирал сказал мне, что он уже не может уговорить своих сыновей последовать по его стопам и избрать для себя военную карьеру, — грустное признание в стране, где еще встречались офицеры, чей род на протяжении восьми поколений служил в вооруженных силах.
Все это привело меня к выводу, что старые предубеждения против «бонапартизма» ослабевают по мере того, как падает престиж партии. Чисто военный переворот все еще казался маловероятным. Однако интеллигенция внутренне содрогнулась, когда летом 1989 года прочитала сценарий кинодраматурга Александра Кабакова «Невозвращенец», в котором описывался захват власти в Москве после крушения перестройки, крах всякого порядка и распад Советского Союза. В мае 1990 года я писал в Форин Оффис, что даже без военного переворота военные начнут исподтишка усиливать свое влияние на контроль над вооружениями, на составление военного бюджета и на те меры, которые следует предпринять, чтобы сохранить целостность Советского Союза. Наличие единых и дисциплинированных вооруженных сил, способных поддерживать порядок, в конце концов, может показаться желанным всем тем русским, которые боятся хаоса больше, нежели авторитарного правления.
Для этих опасений имелись реальные основания. Во время уличных демонстраций в Москве в феврале 1990 года появились слухи, что армия приготовилась вмешаться. В сентябре 1990 года на окраины Москвы были доставлены парашютно-десантные войска, одетые в военную форму и снабженные боеприпасами. Депутаты потребовали, чтобы им сообщили, для чего это сделано. Язов заявил им, что солдаты прибыли на маневры, а может быть, и для того, чтобы помочь в сборе картофеля, или же попрактиковаться перед ноябрьским парадом. Он пообещал, что никакого переворота не будет, и уволил заместителя начальника Рязанской воздушно-десантной академии за то, что тот сказал, что его войска «готовы к бою». Я обращал слишком мало внимания на эти дела в то время: теперь, задним числом, все это выглядит как материально-техническая подготовка к путчу в августе 1991 года. Спустя несколько недель Язов заявил по телевидению, что армия будет защищаться от нападок на нее, если понадобится, с помощью силы. В декабре 23 видных деятеля, в том числе генералы Варенников и Моисеев и адмирал Чернавин, публично призывали к введению чрезвычайного положения и прямого президентского правления в зонах конфликта, если конституционные меры окажутся неэффективными[61]. Впоследствии один из моих русских друзей рассказал мне, что в конце года двадцать маршалов и генералов, включая Ахромеева, предъявили Горбачеву рукописный ультиматум, в котором излагались их упреки и требования. В конце марта 1991 года на улицах было размещено по продуманному плану большое количество танков. Атмосфера была насыщена духом насилия.
На публике генералы до последней минуты утверждали, что не станут вмешиваться в политику. В июне 1991 года Моисеев сообщил мне, что русские пошли на последние уступки в вопросе о разоружения войск, снабженных обычными видами вооружения, чтобы опровергнуть все более распространяющиеся домыслы, будто бы советские военные руководители «навязывают свою волю» Горбачеву. Разговоры о возможном военном перевороте абсурдны. Советские военные и так уже заняты по горло, перестраивая советские вооруженные силы и повышая их качество. У них нет времени заниматься политикой, сказал Моисеев, а «тем более, разлеживаться, как если бы они находились на необитаемом острове и ждали, когда бананы сами начнут падать им в рот». Переворот, застигший военных в состоянии разброда, произошел через пять недель после этого заявления.
В этих условиях взаимоотношения между Горбачевым и военными становились все более напряженными. К осени 1990 года он стал часто подвергаться злобным нападкам, как публичным, так и личным, со стороны двух «черных полковников» — Алксниса и Петрушенко, которые неизменно обвиняли его и Шеварднадзе в прямом предательстве. Когда Горбачев получил Нобелевскую премию мира, взбешенные члены партии стали писать письма, в которых обвиняли его в том, что он предал Восточную Европу, развалил Советский Союз и Советские Вооруженные силы и передал природные ресурсы страны американцам, а прессу — сионистам. Письма тщательно собирались КГБ. Крючков позаботился о том, чтобы Горбачев с ними ознакомился.
Шеварднадзе яростно отбивался. Весной 1990 года, в разгар переговоров о воссоединении Германии и контроле над вооружениями, он призвал коммунистов — сотрудников Министерства иностранных дел — поддержать его кандидатуру на предстоящем XXVIII съезде партии. Его обвиняют, сказал он, в отсутствии патриотизма. Он так же как и все считает, что Советский Союз — великая страна.
«Но великая в каком отношении? По размеру нашей территории? По численности нашего населения? По числу имеющихся у нас единиц оружия? Или по количеству пережитых нами национальных бедствий? По отсутствию прав человека? По дезорганизованности нашей повседневной жизни? Почему мы должны гордиться тем, что у нас чуть ли не самая высокая детская смертность на планете? Хотим ли мы быть страной, которой боятся, или страной, которую уважают?»