За Москвой-рекой — страница 11 из 31

Длинные седые бакенбарды, холодный взгляд, гордая осанка. Ордена на строгом черном фраке или мундире. Таким бесстрастным и важным предстает нам Гедеонов-старший. Впоследствии должность директора театров перешла как бы по наследству к его сыну Степану Александровичу, старавшемуся внешне подражать осанке и стилю отца.

Гедеонов-старший поддерживал в императорских театрах — Большом и Малом в Москве, Александрийском в Петербурге — режим крепостнический, порой напоминавший скорее арестантские роты, чем храм искусства. «Театр — прежде всего дисциплина, иначе он превратится в балаган», — говаривал Гедеонов-старший. При всем своем наружном бесстрастии он бывал с актерами и жесток, и груб, и несправедлив, давал волю вспышкам необузданного гнева на репетициях и смотрел на артистов как на собственных слуг и наложниц. Об этом сохранилось много живых воспоминаний, от мемуаров Щепкина или Косицкой, до горьких строк в статьях и дневниках самого Александра Островского. Кстати, и при Гедеонове-младшем, с которым Островский близко сотрудничал, крепостнический режим в театрах отнюдь не без трений уступал место более гражданственным и достойным порядкам.

Однако оба Гедеонова, старший и младший, чувствовавшие себя царями и богами московских и петербургских театров, определявшие выбор репертуара и все внутренние порядки, все-таки при всей условности их вкусов и наклонностей любили сцену, знали театральный мир, разбирались в тонкостях драматургии, хорошо отличая сценическое от несценического! Умели они и распознавать молодые дарования.

И вот, на счастье юной Любаши Косицкой, грозный Александр Гедеонов и придирчивый Верстовский выслушали рассказ девушки о ее первых пяти годах на провинциальной сцене.

Перед властителями театрального мира стояла хорошенькая голубоглазая девушка. Но просила она чиновных театральных деятелей о невозможном: принять ее на императорскую сцепу.

Взыскательные директора проверили Любашин голос, музыкальный слух, умение самой аккомпанировать себе на гитаре, знание нотной грамоты. Девушка легко и свободно двигалась на сцепе, показала способность к быстрому перевоплощению, изящно танцевала, обладала живой мимикой и несомненным обаянием. Прочла несколько монологов из сыгранных ролей — у нее и актерская память была неплоха, и дикция отчетлива, выразительна, красива.

Верстовский и Гедеонов, убедившись в неоспоримых способностях Косицкой, прикинули денежную сторону: бюджет-то театральный был уж очень ограничен! Не хватало на жалованье постоянному актерскому составу. А вместе с тем московская труппа нуждалась в свежих силах… И Любашу определили в воспитанницы при Малом театре.

Через два года она вышла на сцену хорошо обученной, прошедшей щепкинскую школу актрисой. Для упрочения театральной и жизненной судьбы ее выдали замуж за актера Ивана Никулина. Об этом актере говорили, что он внебрачный сын известного богача князя Грузинского, которому принадлежала текстильная фабрика и крупная усадьба в Павловском Посаде. Там на любительской сцепе и играл Иван Никулин. Князь Грузинский баловал своего любимца, купил ему дом на углу Салтыковского переулка, невдалеке от московского Купеческого клуба.

Иван Никулин отличался завидной мужской красотой южного типа, а жена его привлекала наружностью чисто великорусской. Совместная их жизнь была недолгой и не особенно счастливой. Никулин предпочитал жить на юге, любил перемену мест, разъезжал с провинциальными труппами по южным губерниям и мало заботился о супружеской верности. Жене он тоже предоставил свободу, ограниченную соблюдением внешних приличий. Любовь Павловна сначала жила в мужнином доме, приобретенном на княжеские средства, потом, в 1858 году, переселилась в небольшой домик в Мамоновском переулке, по соседству с Садовскими.

Познакомились Островский и Косицкая в конце 40-х годов, когда еще ни одна пьеса молодого драматурга не пробила себе дороги на сцену. Сам он лишь недавно был произведен в чин губернского секретаря на службе в московском Коммерческом суде и с успехом читал в знакомых домах сцены из своих комедий. Знакомство, очевидно, произошло в дачной местности Останкино, где любили проводить летние месяцы многие артисты императорских театров, в том числе и Любовь Павловна. Артисты часто бывали первыми слушателями драматургических набросков Островского. Осенью 1852 года писатель закончил комедию «Не в свои сани не садись». Любовь Павловна избрала ее для своего бенефиса…

Такой выбор показывал немалое мужество артистки, так как пьеса не слишком гладко миновала цензурные препоны, а театральному начальству комедия показалась низкой, плебейского жанра и к тому же оскорбительной для дворянского сословия, представленного в образе хлюста и лживого вертопраха Вихорева. Этот циничный, расчетливый развратник обманывает в пьесе доверчивую, простодушную Дуню, которую спасает потом от позора и проищет любящий ее по-настоящему Ваня Бородкин, Дунин жених из их родного городка Черемухина…

В Москве премьера спектакля «Не в свои сани не садись» прошла на сцене Большого театра. 14 января 1858 года. Недаром Островский считал 14-е число своим счастливым! Первая вещь на сцене — и сразу в Большом! Перед двумя тысячами зрителей!

Сам Верстовский вместе с бенефицианткой шли на риск: ведь пьесу еще не знали. Если бы остались непроданные билеты, их пришлось бы согласно правилам взыскать с героини бенефиса!

Спектакль был триумфальным! Притом для обоих: для драматурга, дотоле известного лишь московским литературным салонам, и для артистки, уже покорявшей сердца зрителей в шиллеровской драме «Коварство и любовь» (роль Луизы), в шекспировском «Гамлете» (Офелия), по искавшей для себя образ более близкий, чисто русский…

Критика признала спектакль новаторским и поняла, что «появление Островского составляет эпоху на сцене». Месяцем позже пьеса прошла и в Петербурге, в Александрийском, с не меньшим успехом, даже удостоилась «высочайшего одобрения»: ее похвалил Николай Павлович…

Сам драматург считал, что пьеса полюбилась московской публике благодаря замечательной игре Косицкой-Никулипой. Отношения драматурга и «героини» то крепли, то осложнялись: муж ее, Иван Никулин, не был сторонником драматургии Островского, да и дружба жены с писателем, видимо, ему не правилась: может быть, раньше артистки догадался, что в сердце Островского зарождается к ней чувство сильнее дружеского. Он преподнес жене сплетню об авторстве Горева-Тарасенкова. Весть о «плагиате» оттолкнула было ее от Островского, пока она сама не убедилась в лживости этих низких наветов.

Наступила осень 1859 года.

На московской квартире Любови Павловны Косицкой-Никулиной Александр Николаевич с присущим ему мастерством прочитал ведущим актерам Малого театра свою новую, только что законченную драму «Гроза»… В перерывах Островский выходил из гостиной выкурить папиросу в коридоре — хозяйка не любила табачного дыма в покоях. А слушатели-артисты, воодушевленные услышанным, уже толковали о распределении ролей — какая кому подходит. И единодушно решили — Любови Павловне быть первой Катериной на русской сцене.

Вынашивая «Грозу», он будто ощущал рядом с собою незримое присутствие Косицкой — Катерины, слышал рядом ее дыхание. Он писал Косицкой жаркие, полные страсти письма. До сердечных глубин, до беспамятства влюбился он в эту милую, одаренную и столь нужную ему женщину.

А затем произошло неизбежное: он прямо предложил ей руку и сердце! И получил… решительный отказ!

Она отклонила предложение писателя, стараясь смягчить это решение словами дружбы и преклонения перед талантом Островского. Говорила она о моральной несвободе Александра Николаевича — ведь она была знакома с Агафьей Ивановной, видела Островского в семье, в заботах о малолетних хворых детях — их было к тому времени трое… Пусть брак Островского не был церковным, пусть судьбу детей можно было бы обеспечить материально — все равно Островского нельзя было считать полностью свободным! Да и собственное ее сердце принадлежало… не Островскому! Она призналась Александру Николаевичу, что под этой сердечной несвободой подразумевала не Ивана Никулина, нелюбимого официального супруга. Он находился по-прежнему в отъезде, медленно угасал от неизлечимой хвори, унесшей его уже в 1861 году. А любила Косицкая некоего молодого московского купца. Чем далее, тем сильнее привязывалась артистка к этому человеку, вскоре доведшему ее чуть не до нищеты. Сердечная рана, нанесенная им Косицкой, привела к болезни и печальной, одинокой кончине на 38-м году этой незаурядной жизни. В одном из предсмертных писем она заверила Островского, что его дружба и любовь были высшей радостью в ее творческой и жизненной судьбе.

Но все это произошло позднее, измучив и артистку, и писателя, и тяжко страдавшую Агафыо Ивановну, А тогда, к моменту премьеры «Грозы» в Малом театре, 16 ноября 1859 года, Любови Павловне шел только 33-й год, и перевоплощалась она с присущим ей мастерством в юную, неискушенную Катерину так, будто играла собственную судьбу! Если жизненный путь Катерины и Любови Павловны и не совпадал полностью, то играла артистка такую судьбу, какая была ей очень понятной, близкой, а кое в чем и прямо схожей. В своих «Записках» она вспоминает барина-крепостника, «которого народ звал собакой… Я родилась… на земле, облитой кровью и слезами бедных крестьян… Когда он, бывало, выходил из дому гулять по имению, дети прятались от страха под ворота, под лавки»…

Даже на черновой рукописи «Грозы» есть пометки Островского: «сообщено Л. П.». Косицкая рассказывала писателю эпизоды своей жизни, навеяв ему заветные слова Катерины о ее юности, годах, проведенных в отчем доме, до замужества с Тихоном Кабановым. Самые поэтические, самые светлые черточки в характере Катерины рождены были живыми признаниями Любови Павловны.

2

Накануне премьеры, 15 ноября, Островский до позднего вечера репетировал на сцене при затемненном зале с убранной в потолочный люк главной люстрой те места пьесы, где Катерина — Любовь Косицкая и Марфа Кабанова — Надежда Рыкалова противостоят друг другу. Вновь и вновь отрабатывал автор-режиссер сцены единоборства этих двух женских характеров…