ближайшими к нему юнцами провожатыми. Напоследок он крикнул им всем с крылечка:
«Милые мои! Как я жалею, что мой дом не может вместить всех вас, дорогих моих, поздних гостей!» Слова эти потонули в криках толпы: «Браво!», «Фора!», «Ура!», будто все это происходило в театральном зале.
В самом же театре артисты, оркестранты, капельдинеры всерьез тревожились, не отзовутся ли эти триумфальные проводы на шатком здоровье писателя, всегда чувствительного к сквознякам и холодному ветру.
И действительно, схватил он изрядный насморк, а приступы кашля не переставали мучить его до самой масленой… Тем не менее он никогда еще так остро, как в тот вечер, 31 января 1861 года, не ощущал бремени и сладости писательской славы…
Спутница искоса поглядывала на возницу. Ее смешила серьезность, с какой тот правил лошадью.
Из Мамоновского они свернули в Трехпрудный, оставили позади длинный забор густого, пышно разросшегося сада Глазной больницы, сейчас утонувшего в сугробах. Некогда места эти принадлежали к патриаршим владениям, и славилась здесь белизною стволов старинная березовая роща. А три пруда служили святым отцам для разведения зеркальных карпов… Один из этих, некогда патриарших, прудов уцелел, и сейчас, при свете первых фонарей, на его снежном покрывале темнели лупки прорубей.
По всем этим тихим переулочкам между Тверской и Большой Никитской, где вперемешку с барскими особняками ютились и совсем небогатые, по довольно вместительные жилые строения в два и даже в три этажа, Островский не раз прогуливался с Косицкой в теплые весенние вечера после спектаклей. Он увлеченно рассказывал ей эпизоды из московской истории, связанные с этими уголками столицы, толковал смысл и происхождение древних названий — Козихинского, Палашовского, Благовещенского переулков, Спиридоньевки, Большой и Малой Бронных, урочища «Козье болото», где монахи разводили коз для настрига тончайшей шерсти — козьего пуха… Артистку все это живо интересовало — она любила русскую старину, играла на старинных инструментах, пела народные песни.
Любовь же Павловна показывала собеседнику, где в этих переулках обитают ее и его лучшие, самые восторженные поклонники — учащаяся, студенческая молодежь, преимущественно университетская. Островский, сам некогда учившийся на юридическом факультете, шутливо называл этот уголок «Латинским кварталом Москвы».
И сейчас Любови Павловне больше всего хотелось, чтобы Островский заговорил именно на эти нейтральные, всегда очень его увлекавшие темы и обошел бы деликатным молчанием щекотливые, болезненные для обоих сердечные и интимные стороны.
— Ежели я тебе, Александр Николаевич, автор наш любезный, в чем-либо подмогой послужить пригодна — считай, что заранее на все согласна! Кроме… сам знаешь чего: в чем сердце невольно! Да ты что ж мне про волю-то крестьянскую ничего не расскажешь? Чай, сама из крепостных! А родных деревенских в двух-то селах приволжских у меня и ныне, почитай, поболе десятка, а то и двух наберется! Растолкуй, голубчик, все ли ладно с во-лей-то? Наш Михайло Семенович Щепкин за столом у Самарина так слезами и залился на радостях. Купеческий-то клуб позавчера, 5 марта, по случаю прощеного воскресенья закрыт был. Так Самарин поболее трех десятков гостей домой пригласил — и писателей, и артистов, и купцов, и помещиков-либералов. Целовались, плакали, христосовались, будто на пасху! Каждый обязался нынче же отпустить на волю, не ожидая двух лет, хотя бы по одному дворовому человеку. Подписку открыли в пользу освобожденных дворовых, две тысячи сразу, не выходя из-за стола, собрали… А я читала, читала Манифест — подумала: вот увижусь с Александром Николаевичем, он мне все покороче объяснит. И знаешь, что сразу вспомянулось: как ты у меня «Воспитанницу» читал, где я должна была Надю сыграть. Помнишь, как ты меня на эту роль уговаривал?
— Конечно, помню! И сейчас уговаривать хочу!
— Нешто цензурное разрешение в Петербурге выхлопотал? Теперь, по новым-то обстоятельствам, пьеса непременно должна на сцепу выйти!
— Твоими бы устами да мед пить, Любовь Павловна!
Ермолаевским переулком выехали наконец на более просторную Садовую Кудринскую. Здесь их стали обгонять сани лихачей. Островский, чувствуя внутреннюю настороженность собеседницы, решил повеселить ее какой-нибудь забавной историей. Стал изображать, как их общий знакомый, писатель Писемский, ездит по Москве в извозчичьих санях…
— Сядет он в сани, укутанный так, что ни пошевелиться, ни шеи повернуть, сам на палку обопрется, а в передок саней спиною к извозчику поставит женскую особу, тоже упакованную в сто одежек. Спрашиваю его как-то, зачем, мол, с таким адъютантом ездишь, Алексей Феофилактович? А он очень серьезно поясняет: «Боюсь один-то ездить (Островский отлично воспроизводил костромской, окающий говорок своего друга и его манеру выражаться на купеческий лад)… Посему, бережения ради собственной особы, ставлю в санях свою куфарку, чтобы взад глядела! Не то дышлом как раз в спину и наедут, пикнуть не успеешь! Надысь на Тверской учитель один таким манером живота лишился! А я не имею охоты тако помирати, вот и беру куфарку, назад смотрящую. Она у меня вроде марсового на корабле, только под наблюдением держит… судовую корму…»
Артистка живо представила себе тучноватого, смешливого Писемского с укутанным «адъютантом» в санях и от души засмеялась, Но и сама теперь оглядывалась с опаской всякий раз, когда настигала их сзади упряжка лихача, с офицером-гвардейцем или богатым барином в санях.
Островский тоже поехал быстрее, пустил лошадь размашистой рысью. Ветер засвистел в ушах, снег под полозьями бодряще поскрипывал. Быстро миновали Кудринскую площадь с классическим Вдовьим домом на правом углу, где улица Пресня спускалась к прудам, а слева обозначали «устье» Поварской два красивых барских особнячка. Потянулись поредевшие, грустно притихшие увеселительные сооружения «городка-скороспелки» вдоль будущего, уже намеченного здесь городской думой Новинского бульвара. На масленой, неделю назад, верно, в последний раз прошли здесь знаменитые на всю Москву «гулянья под Новинским», заведенные еще Петром Великим… Ныне дума решила перенести гулянье на Болотную площадь, в Замоскворечье, а тут разбить бульвар — продолжение Садовых улиц, второго зеленого кольца старой столицы.
Любовь Павловна очень любила эти гулянья. Они проезжали как раз мимо балаганов, каруселей и качелей, запорошенных снегом, кое-как укрытых рогожами и охраняемых сонными сторожами. Весь этот подновинский «городок-скороспелка» остался справа, а слева от проезжей части мелькнули тесные рядки палаток, киосков и ларьков, маленьких рестораций и питейных заведений, где по праздникам сновали бойкие офени с лотками, толпился народ, разносчики сбитня, ворожеи-цыганки, торговцы сластями. В окнах чайных и кабаков мерцал тусклый свет — несмотря на наступивший пост, кабатчики и трактирщики и сейчас занимались своим делом.
Под копытами и полозьями подтаявший снег стал заметно грязнее. Уже в сумраке сани пронеслись по ухабистой, замызганной, полной мусора, клоков лежалого сена, щепы и конских катышков, застроенной палатками площади Смоленского рынка, мимо темных, сбегающих к реке Проточных переулков справа с их притопами и мрачными тайнами… Промелькнул и Толкучий рынок, сейчас затихший и опустелый…
— Вот где нищета и разврат — полные хозяева, — грустно вздохнула артистка. — Живем — не думаем, будто не замечаем. Сюда бы вам, Александр Николаевич, почаще заглядывать — смотришь, новые замыслы быстрее бы на бумагу легли и до сцены дошли!
Она намекала на его поиски новых сюжетов. Он не любил говорить о них заранее, но с него бывал откровенен, советовался, как бы вслух прикидывая драматургическую канву будущих «Шутников» или «Пучины». Их герои — именно завсегдатаи таких вот толкучих рынков Москвы!..
Нет, прогулка не получилась развлекательной, а беседа не стала задушевной! Что ж, пора и до хаты, по выражению украинцев, столь гостеприимно принимавших Островского еще прошлым летом, когда он вместе с другом своим артистом Мартыновым, перед чьим талантом преклонялся, совершал гастрольную поездку по Украине, окончившуюся такой бедой! Вспоминались триумфальные спектакли с Мартыновым в Одессе, поездка в трагически разрушенный Севастополь и агония Мартынова в харьковской гостинице на рассвете 16 августа. Его послед ним словом было: «Зажгите!» А сейчас украинцев по стигло новое горе: в последних числах февраля скончался в Петербурге поэт и живописец, недавний ссыльный, а ныне — академик в искусстве гравирования, опальный, гонимый, но уже прижизненно признанный Великим Кобзарем своего народа — Тарас Шевченко. Островский познакомился с ним в Петербурге.
Свернули на Арбат, тускло озаренный керосиновыми фонарями. Лихо промчались до тесной площади, отделявшей Пречистенский бульвар от Никитского. В начале Пречистенского бульвара, против Малого Афанасьевского, поднимался легкий парок над искусственным бассейном, там, где некогда красовалось легкое и стройное здание Арбатского театра. Оно сгорело при французах. Бассейн же на месте сгоревшего театра учинили ради украшения площади и для снабжения жителей москворецкой водой, накачиваемой в бассейн паровым насосом…
У «Бориса и Глеба» — белого храма на углу Воздвиженки, Малого Кисловского переулка и Никитского бульвара — звонарь мерно и печально отбивал большим колоколом часы. Этот колокол некогда, в 1611 году, возвещал москвичам победу над мальтийским рыцарем Новодворским — тот спешил на помощь полякам, осажденным в Кремле, а годом спустя, в 1612-м, колокол вместе с другими трезвонил в честь победы войск Минина и Пожарского над интервентами-шляхтичами… Драматург Островский, равно как и историк Костомаров, был в те годы лучшим, едва ли не единственным подлинным знатоком этих страниц русской истории, связанных с освобождением Руси от шведских и польских войск…
А там, на противоположной стороне бульвара, во флигеле, обращенном в темноватый дворик, восемь лет назад, в феврале 1852-го, горели листы второго тома «Мертвых душ» и в нравственных муках умирал их автор. Тогда, на погребении Гоголя, может, впервые в их совместной судьбе дружески разговорились Островский и Косицкая. На пути к Даниловскому монастырю и кладбищу Островский, часто покидавший экипаж, чтобы помогать нести гроб в паре с Хомяковым, так промочил ноги в ростепельной слякоти, что, как сам он считал, с того-то дня и началась у него ревматическая боль в су