За Москвой-рекой — страница 22 из 31

в в Германии… Что же до поручения Чернышевского, которое Островский, видимо, взялся передать Герцену, то об этом ни одного прямого намека в документах Островского нет. Можно лишь смутно догадываться, о чем могла идти речь между Чернышевским и Герценом, — вероятнее всего, что о каких-то совместных действиях в области печатного слова: ведь журналу «Современник» грозило наказание за слишком смелые статьи. Можно полагать, что Чернышевский обсуждал с Герценом целесообразность выпуска статей, приостановленных петербургской цензурой, в зарубежном издательстве, печатавшем «Колокол»…

— …Годы спустя после поездки в Лондон опубликовал свои воспоминания о встрече с Герценом Иван Федорович Горбунов — к тому времени Александра Николаевича уже не было в живых. Тогда и узнала читающая Россия, о чем беседовал лучший драматург России с «самым острым пером Европы». Горбунову запомнилось, что Герцен горячо одобрял пьесу «Гроза» и обсуждал ход крестьянской реформы. Он негодовал по поводу безземелья крестьян, когда огромные латифундии оставались в помещичьем владении. Выражал уверенность, что крестьяне землю получат!.. Вспоминали, разумеется, Москву. С любовью Герцен говорил об университете и его студентах, некогда членах герценовского кружка и посетителях знаменитых лекций Грановского. Очень горько поминал Александр Иванович дальнейшую судьбу этих прекраснодушных идеалистов, да и самой московской «альма-матер».

«Университет, — угрюмо проговорил Герцен, — превратился в частную лавочку, а друзья молодости… погребены! Я схоронил Грановского в прямом смысле, схоронил Кетчсра и Корша, так сказать, заживо, психологически, с грустью гляжу на дряхлеющего Тургенева…»

Оживляясь, он снова возвращался к делам завтрашним в полной уверенности, что еще приведет его судьба на родину и западные европейцы увидят на примере революционной России, что она ближе к социализму, чем сытый обуржуазившийся Запад… «Дьявольским остроумием» поразил Герцен своих собеседников. Оба писателя — Островский и Горбунов расстались с хозяином Орсет-хауза убежденными в том, что старый «революционный лев» полон силы и решимости, боевого задора и глубокой веры в творческую мощь своего народа, малопонятного для западных соседей.

На прощание Иван Горбунов исполнил несколько своих юмористических миниатюр, приведших Александра Ивановича в неописуемый восторг. Образ отставного генерала Дитятина, созданный наблюдательным автором-юмористом, особенно понравился хозяину, а сценка у квартального надзирателя живо напомнила Герцену его собственные переживания перед арестом и ссылкой. Александр Иванович подарил гостям по крупно отпечатанной фотографии, где изображен был вместе с Огаревым, и расстался с гостями растроганно и сердечно…

Без особенных новых приключений Островский со спутниками воротился через Берлин и Петербург в родную Москву. Вопреки опасениям лондонская встреча никаких неприятностей для них не принесла…

* * *

Но дома подстерегала драматурга очередная, уже становящаяся привычной беда: вновь довелось пострадать от цензорского запрета самому капитальному и зрелому творению Островского — драматической хронике в пяти действиях, с эпилогом, в стихах, — «Козьма Захарьин Минин-Сухорук», в первой, полной редакции опубликованной в журнале «Современник».

Цензор Нордстрем, кое-где поурезав и «смягчив» острые места, согласился допустить пьесу к постановке, но этот положительный рапорт вызвал сомнения генерала Потапова. «Генерал от безопасности» не рискнул собственным решением дозволить Александрийскому театру инсценировать «Минина». Дело пошло на рассмотрение царедворца графа Лдлерберга, старого недоброжелателя Александра Островского. И, как зафиксировал в своем рапорте цензор, «вследствие словесного объяснения с г. Министром императорского двора» — пьесу признали несвоевременной для сценического воплощения: народный дух пьесы показался опасным в дни, когда крестьяне без того взволнованы и недовольны…

Было у Александра Николаевича в обиходной речи одно излюбленное выражение, обозначавшее крайнее неудовольствие и раздражение: невозможно! Это слово срывалось у Островского с языка то и дело, пока в инстанциях разбиралась судьба «Минина» — пьесы, как-никак все же отмеченной царским перстнем за ее патриотическое направление. Общество терялось и догадках: как же так? Автор награжден за патриотическое сочинение, а ставить его… боятся двор и цензура?

Но тут, как говорится, блеснул на Островского сквозь тучи и солнечный луч. Осторожный шеф III отделения генерал Потапов ушел в отпуск. Замещать его назначили генерала более либеральных взглядов и несколько более смелого. Федор Бурдин и Иван Горбунов сумели ловко использовать временную замену генерала Потапова генералом Анненковым и подсунули тому… запрещенную ранее «Воспитанницу»… К радости ходатаев, генерал Анненков разрешил исполнять ее в императорских театрах, и 21 октября 1863 года, в бенефис актрисы Карской, пьеса с большим успехом прошла в Малом театре, а месяцем позже — на сцене Александрийского, где роль развращенного, порочного дворового мальчика Гриши блестяще исполнил Иван Горбунов.

А в Москве среди исполнителей вышла на сцену совсем юная, 18-летняя выпускница театральной школы Машенька Васильева, или, по сцене, «Васильева Вторая». Она сыграла служанку Лизу, волнуясь и робея. Сыграла не совсем такую Лизу, какую представлял себе автор, но… была очень мила, застенчива и трепетна, глядела на драматурга с испугом и преклонением, и тот с улыбкой, снисходительно отнесся к ее сценическим промахам и даже приободрил за тщательно выученный текст роли… Едва ли он тогда догадывался, какую роль сыграет в его дальнейшей жизни эта миловидная смуглая девушка, урожденная Бахметьева.

ГЛАВА ШЕСТАЯСЕРДЦЕ РОССИИ

Москва — патриотический центр государства, она недаром зовется сердцем Россий. Там древние святыни, там исторические памятники… Там, в виду Торговых рядов, на высоком пьедестале, как образец русского патриотизма, стоит великий русский купец Минин…

Москва — город вечно обновляющийся, вечно юный…

А. И. Островский

1

В мартовскую слякоть вдавливались окованные железом колеса похоронных дрог. Александр Островский вместе с друзьями, сыном Алексеем и свояченицей Натальей понуро провожали в последний путь Агафыо Ивановну. 6 марта 1867 года поутру он сам навсегда закрыл ей веки. Уходило с чела выражение скорби и страдания. Резче проступили морщинки, прежде сглаженные отечностью.

Он то усаживался в сани, то опять шагал за дрогами в глубоких калошах, и непривычно было ему сознание, что в доме некому больше тревожиться о его ревматизме в ножных суставах, некому оберегать его от простуды и воспаления.

Агафья Ивановна давненько стала прихварывать, хозяйством занималась через силу, но беззаветно обихаживала самого Александра Николаевича: собирала в дорогу, когда предстояла ему поездка в Петербург; следила, чтобы дворник приносил в кабинет самую большую охапку березовых поленьев и растапливал печь пожарче. Дом в Николо-Воробинском давно обветшал, плохо держал тепло. В сильные морозы хозяин сиживал за письменным столом в валенках, накинув шубу на плечи.

Покачивалась длинная рессора над левым колесом, и четкий след оставался в талом снегу от железной колесной шины. Нигде и никогда не удается так углубленно и неторопливо оценивать мыслью собственную жизнь, как на проводах к могиле ближайшего тебе человека на земле.

Чиста ли его совесть перед покойницей?

Она была ему верной, любящей женой на протяжении почти двух десятилетий, самых трудных для него. Вместе перестрадали всю полосу непризнания, почти голодного существования. И хотя не стояли они под венцами перед алтарем, ее преданность мужу и другу была безгранична. Друзья драматурга, особенно артисты Малого театра, любили ее, нередко навещали, смеялись ее шуткам в народном духе и добродушным, очень сердечным и незлобивым повествованиям о крестьянских девушках, о мастерицах-белошвеях из родной ее Коломны.

Трудные времена для нее настали с осени рокового 1859 года, когда начались репетиции «Грозы» в Малом театре… Агафья Ивановна поняла, что тихая семейная жизнь с той поры кончилась. Александр замкнулся, стал неразговорчив, элегантно одевался и на долгие вечера уезжал из дому. Ведь он сделал Косицкой предложение и не мог не сказать об этом Гане. А Косицкая-Никулина, поверившая в силу его любви и не испытывая столь же сильного ответного чувства, привела важный довод против их союза: «Я не хочу отнимать любви вашей ни у кого» — это было прямое напоминание Островскому о его семейном долге, об обязанности перед Агафьей Ивановной…

Все это Ганя вынесла молча, по-прежнему заботясь о муже как о малом дитяти, а глухая внутренняя боль не утихала ни днем, ни ночью. Островский испытывал к ней такую глубокую жалость, что радости встреч с артисткой омрачались и положение порой казалось безвыходным. Огромным усилием воли Островский заставил себя наконец отдалиться от любимой актрисы, погасить любовь. Возникшую сердечную пустоту со временем заполнило новое чувство…

Узнав, что Александр Николаевич полюбил Машу Бахметьеву, сама Агафья Ивановна предложила мужу узаконить эти отношения, предоставляла ему полную свободу от всяких обязательств по отношению к ней самой. «Только Алешеньку не обижайте», — просила она уже незадолго перед концом. Но Островский и слышать не хотел ни о какой «свободе», и чем слабее становилось здоровье жены, тем тревожнее делались его письма к брату Михаилу Николаевичу, Феде Бурдину и другим близким людям. То его мучает страх: «Агафья Ивановна плоха», «Агафье Ивановне хуже», то звучит в этих письмах воскресшая надежда: «Агафье Ивановне полегчало», «Здоровье Агафьи Ивановны удовлетворительно»… Весь поглощенный своим трудом над новыми пьесами и постановкой прежних, Островский работает через силу и тяжело озабочен болезнью Агафьи Ивановны. Ее состояние с сентября 1866 года врачи признали безнадежным.