— Ненавистник нашего спасения, враг злохитрый, никогда не дремлет. Величайшее коварство сатаны в том, чтобы заставить нас, все грешное человечество, паче же народ наш богоносный, православный, усумниться в самом существовании сатаны в мире! Усыпить ему надобно души паши, чтобы вернее этим сгубить. Расхититель стада божьего злоумышляет разъединить нас, поселить меж нами междоусобие, брата на брата, слугу на господина, господина против даря натравить.
Прислужник хозяина убирал чайную посуду, двигаясь как бесшумная и безглагольная тень. Затем принес тарелки с сушеными фруктами и изюмом.
— И рядится дьявол в одежды прелестные, яркие, красивые, принимает обличие светлое, ангелоподобное, чтобы погубить вернее… Велик соблазн, исходящий и из ваших уст, господа сочинители! Помните басносписца вашего российского, Ивана Андреевича Крылова, царствие ему небесное? Басню его незабвенную о сочинителе и разбойнике? Смотрите, Александр Николаевич, чтобы и вас такая участь не ждала за тем пределом, его же не преступите. Спрос с вас велик, как и с нас, недостойных служителей церкви. И над нами, и над вами десятки бесов так и кружат, так и мельтешат денно и нощно! Другой раз… слышу их и вижу, дыхание их нечистое осязаю…
Проповедник обвел рукою вокруг, и Островский невольно проводил взглядом этот жест, будто и впрямь мог увидеть под потолком, где надсадно жужжала оса, стаю кружащихся бесов… Уже другим, спокойным топом собеседник спросил:
— Над чем, позволительно ли спросить, трудитесь сейчас, исключая статью для «Морского сборника»? Прочитал я года три назад в журнале пиесу вашу «Не так живи, как хочется». Соблазны вы расписали такими красками — уж куда там! И как человека грешного они к самому краю гибельной пропасти привели. И как после, в последний миг, к нему прозрение пришло. Успел купец ваш покаяться, к свету воротился, греху своему ужас-нулей. Эта пиеса — душеспасительна и поучительна. Только вот что-то мало ныне таких! Все больше под защиту берется грех и беспутство, диаволу на радость. Так напишут, что грех в радужном свете предстает.
— О задуманном и начатом говорить трудно, — уклончиво ответил Островский. — Сейчас небольшую комедию из купеческого быта в уме держу. Но, думается, отныне и Волга-матушка должна главное место в моих планах занять.
— Дай вам господь силы! Только еще об одном хотел бы спросить вас, как говорится, по совести, уважаемый Александр свет Николаевич! Не пренебрегаете ли вы, будучи в блеске славы, духовными своими обязанностями? Бываете ли у исповеди? Причащаетесь ли? Храм у вас под боком, приход хороший… Посты соблюдать изволите ли?.. И прослышан я от близких друзей ваших ржевских, что, христианином будучи, все-таки житие свое не совсем правильно устроили, а по модным веяниям. Ведь… без ненца, сударь, живете? А семья уже многодетная, давнишняя? Позвольте спросить, почему же это вы, воспитатель народной нравственности, сами-то в собственной жизни изволите пренебрегать православным законом о браке? Али… уже обвенчались тем временем?
— Это глубоко личный вопрос, отец Матвей, по кратко отвечу вам; не хотелось мне огорчать моего батюшку браком против его воли. Отец мой, ныне покойный, Николай Федорович Островский, не одобрял моего выбора и наших близких отношений с Агафьей Ивановной. Прервать же их… было уже поздно!
— Кто же опа, какого звания и роду-племени?
— Мещанского звания, из города Коломны. В Москву перебралась для заработка шитьем, поселилась по соседству со мною, в Николо-Воробинском переулке. Познакомились у церкви, погуляли вместе, да и… полюбилась мне она. И детишки пошли… Перед богом она мне уже почти десяток лет жена, а перед алтарем, под венцами, не стояли, чтобы отцову обиду хуже не растравлять. Он был горд своим дворянским званием, заслуженным им в годы зрелости. Второй своей супругой избрал, как вы, должно быть, знаете, даму-баронессу шведского корня, и Агафья моя ему, что называется, не ко двору приходилась… На брак с нею он благословения отцовского дать не мог.
— Однако, государь вы мой, к слову вашему весь народ прислушивается! Как полагаете, не спросится с вас: проповедуете, мол, одно, а почему закон преступаете? Значит, поступаете по-иному, не по проповеди! Ведь вот мой грех, ваш грех, их грехи, — он указал на окно, откуда сквозь прутья ограды можно было различить редкое мелькание фигур уличных прохожих, — все скапливается воедино, в общенародный грех, и ослаблены мы этим против врага рода человеческого. Оттого и поражение потерпели, что вера слабеет, и опасность согрешить не больно-то страшит нынче нашего брата… Итак, понимаю, что жена ваша по-прежнему живет с вами не в законе? Советую сие упущение уладить, дабы совесть очистить…
— Совесть моя перед самой Агафьей Ивановной спокойна, хотя с вашим рассуждением трудно спорить! Совет ваш приму во внимание!..
2
Беседы с Матвеем Константиновским невольно вновь напомнили Островскому читанные им в архивах и университетской библиотеке исторические документы Смутного времени. Речи фанатичного отца Матвея всей манерой своей будто обращали течение реки времен вспять, к 1611–1612 годам, когда интервенты-шляхтичи, засевшие в Московском Кремле, бросили в глухое подземелье Чудова монастыря плененного ими всероссийского патриарха Гермогена. В своей глубокой темнице узник Гермогеи писал грамоты к народу, призывая русских людей восставать против иноземного ига.
Грамоты эти верные люди, рискуя жизнью, передавали на волю, рассылали по русским городам, селам, посадам. Письма Гермогена к народу помогли Минину и Пожарскому собрать нижегородское ополчение, будили патриотические чувства, хоть писал их Гермоген тяжеловесным, патетическим слогом. Его и вспоминал Островский, слушая проповеди и беседы отца Матвея. Теперь, два с половиной века спустя после грамот Гермогена, речь отца Матвея звучала архаично, была уже чуждой народному слуху, И когда драматург обдумывал реплики для «барыни с двумя лакеями, старухи лет 70-ти, полусумасшедшей», как же пригодилось ему общение с отцом Матвеем! Вспомним слова Кабанихи: «Красота-то ведь погибель наша! Себя погубишь, людей соблазнишь, вот тогда и радуйся красоте-то своей… Все в огне гореть будете в неугасимом!..» Разве же эти фанатические угрозы не взяты прямо из речей Матвея Константиновского?
Вообще ржевские впечатления оказались на редкость плодотворными для будущих пьес. Не из ржевских ли фабричных парней, мастеров и на кулачках подраться, не теряющих достоинства в спорах с хозяином и лихих в ухаживании за своим «предметом», выбрал Островский своего героя Кудряша? Да и сама гроза, застигнувшая писателя на соборной паперти во Ржеве, полустертые фрески, лиловая туча, черная волжская вода и ослепительные молнии, в ней как бы тонущие, — не они ли обогатили пас… заключительной сценой признания Катерины?
И еще нечто важное верно угадал в спектакле «Гроза» коллега Островского по журналу «Москвитянин», писатель Мельников-Печерский, автор романов «В лесах» и «На горах».
Мельников-Печерский был крупным знатоком старообрядчества и раскола, по не сочувствовал ни раскольникам, ни сектантам, напротив, считался гонителем раскольников, разорителем их скитов, которых называл рассадниками деспотизма и невежества. В критической статье, посвященной постановке «Грозы», он писал: «Хотя Островский, изображая семейство Кабановых, не упомянул нигде, что это семейство раскольничье, но опытный глаз… с первого взгляда заметил, что Кабаниха придерживается взглядов Аввакума и его последователей…» А ведь именно во Ржеве Островский с такой силой ощутил дух старообрядчества в здешних богатых купеческих семействах. Свидетельство тому — вся обстановка в доме Кабановых, так верно понятая Мелышковым-Печерским.
…Писатель покидал город Ржев в субботу, 9 июня, и ночевал в Зубцове, который показался ему «несчастным городом», как он пометил в дорожных записях. Может быть, по причине тяжелых жертв, понесенных Зубцовом при Дмитрии Донском из-за соперничества Твери с Москвою? Или из-за упадка местного судостроения, о чем толковал Островскому тверской генерал-губернатор?
Ненадолго задержался Александр Николаевич и в живописной Старице, сохраняющей память об Иоанне Грозном: в лихолетье войны со Стефаном Баторием город Старица служил резиденцией Грозному. Неудивительно, что Островский услышал здесь несколько сказаний и легенд об этом государе. Сказания были фантастическими. Островский решил проверить в архивах, какие реальные обстоятельства могли преломиться в этих устных стариц-ких преданиях.
11 июня Островский вернулся в хорошо знакомую Тверь. Но ждали его здесь неприятные вести от московских друзей. Пришлось без промедления прервать экспедицию и выехать на несколько дней в столицу.
Александру Николаевичу Островскому ко времени волжского путешествия шел 34-й год. Казалось, главные трудности и невзгоды — жестокая нужда в начале самостоятельной жизни, нападки завистливых недоброжелателей-интриганов — теперь отошли в прошлое. Увы, не тут-то было!..
Впрочем, нужды-то Александр Николаевич мог бы смолоду избежать, прояви он поменьше гордости и самостоятельности по отношению к отцовскому ультиматуму: либо брось свою мещаночку Ганю (а заодно хорошо бы бросить и пустое дело — писание пьес!), и тогда можешь, поднимаясь по ступеням служебной лестницы, пользоваться как подспорьем и отцовским карманом; либо оставайся со своей избранницей, ниши свои комедии, но уж на отцову помощь не рассчитывай!
Островскому и его жене пришлось с болью пережить первые столкновения с цензурой, которая ставила молодому драматургу такие препятствия, что порою он сам дивился, как впоследствии его влиятельным друзьям и благожелателям удавалось обходить их.
Поначалу цензоры запретили к печати, а потом и к постановке на сцене пьесу «Картина семейного счастья». Затем не дозволили ставить на сцепе еще не полностью опубликованную комедию «Несостоятельный должник», или «Банкрут» (впоследствии она стала называться «Свои люди — сочтемся»). А когда полный текст этой вещи появился в мартовском номере журнала «Москвитянин» за 1850 год, последовал цензурный запрет публиковать ее отдельной книгой. Эти произведения нашли оскорбительными для чести купечества. Молодой драматург внушал цензорам такое недоверие, что даж