Поэт, глашатай правды новой,
Нас миром новым окружил
И новое сказал он слово,
Хоть правде старой послужил…
Поэта образы живые
Высокий комик в плоть облек…
Вот отчего, теперь впервые,
По всем бежит единый ток.
Вот отчего театра зала,
От верху до низу, одним,
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой.
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С растрепанною головой,
Несчастный, пьяный, исхудалый,
Но с чисто русскою душой…
По своим взглядам и убеждениям сотрудники «Молодой редакции» были близки к группе славянофилов — А. С. Хомякову, Ю. Ф. Самарипу, братьям Киреевским, К. Аксакову. Вместе со славянофилами друзья Островского по «Москвитянину» склонны были несколько идеализировать нравы купеческого сословия в России. Они видели в этом сословии «здоровое ядро нации». И Берг, и Филиппов, и особенно Григорьев верили, будто в первую очередь в среде купеческой сохраняется и бережется крестьянский корень народных традиций, патриархальной, исконно русской честности, человечности и доброты, нравственной устойчивости к любым соблазнам. Именно, мол, в купечестве российском лучше всего сохранены религиозные основы и устои крепкой русской семьи. В купеческих семьях живы правильные отношения между старшими членами, умудренными опытом, и зеленой, оперяющейся юностью, между отцами и детьми, мужьями и женами. Именно эти семьи должны служить примером для остальных!
Однако Александр Островский вглядывался в действительную жизнь московских купцов более трезво и беспристрастно. Именно Островский первым в русской литературе открывал читателю и театральному зрителю еще никем до него не освещенный неромантический и, казалось бы, никому не интересный мир «Таганки и Якиманки». Друг Островского, тоже привлеченный им к «Молодой редакции», писатель Писемский считал эти улицы самыми типичными для купеческой Москвы. Да, правду сказать, и у самого Погодина была купеческая хватка в делах материальных! Как мучительно бывало для Островского вымаливание каждого гроша из тех гонораров, что причитались ему от «Москвитянина»! Письма той поры полны унизительных просьб о каждой копейке… «У меня нет ни копейки денег! Взять мне не у кого! А занимать я не умею… Я должен по дому руб. 50 серебром, и это меня мучает и не дает мне минуты покою…» (письмо Островского Погодину, август 1850 года).
Жизненный опыт, особенно служба в судах, открыл молодому драматургу много неприглядного в купеческом Замоскворечье. Лишь в ранних пьесах под влиянием друзей по «Москвитянину» Тертия Филиппова и Аполлона Григорьева драматург Островский создавал подчас образы почти иконописных стариков, на славянофильский вкус, вроде доброго купца Русакова в «Не в свои сани не садись» или патриархального седобородого Агафона в «Не так живи, как хочется». В более зрелых вещах Островский от такой идеализации героев отказывается. Он следует самой жизни, собственным наблюдениям над нею. Темное царство сундуков и лавок, жульнических махинаций и ловкого надувательства, мир ханжества и жестокости предстает зрителю в истинном свете. Неприглядный этот мир без прикрас представлен и в «Бедной невесте», и в «Доходном месте», и в «Свои люди — сочтемся», и в зреющем замысле «Грозы»…
Но… тогда позволительно спросить: каковы же надежды такого автора в отношении будущности собственного народа? В чем он сам-то видит спасение народного сознания, национального достоинства, основ государственности от угрозы оскудения? Как же защитить Россию от злых торгашей, чиновников-взяточников и жестоких самодуров? Верит ли Островский в свой народ? Да любит ли он его вообще, коли рисует в столь мрачном свете и купцов, и чинуш, и жуликоватых дворянчиков?
Островский и верил в народ, и любил его, и надеялся на светлое будущее. А задачу искусства видел в том, чтобы говорить народу только правду! Он полагал, что купчина-самодур, увидев себя в правдивом сценическом зеркале, устыдится и схватится за голову. И, воротившись к жене и детям, приказчикам и прислуге, найдет в себе силы не поддаться злому искушению. Вспомнит какого-нибудь Гордея Торцова или Дикого и… удержится в рамках человеческих, не поступит жестоко с подвластными, зависимыми людьми.
Такое отпугивающее от греха, очистительное действие театрального представления на людские души древнегреческий мудрец Аристотель называл катарсисом. Островский знал его силу и верил в действенность этого очищения искусством…
…Теперь он сидел в тряском вагоне пассажирского поезда Санкт-Петербург — Москва. В Твери этот поезд стоял долго — здесь меняли паровоз последний раз перед старой столицей. Александр Николаевич опустил окно, ветерок обдувал его широкий, рано лысеющий лоб, чисто выбритый подбородок — носить по русскому крестьянскому обычаю бороду он стал попозже, уже в 60-х годах.
В дороге невольно припоминалось прошедшее, приходилось обдумывать неприятные хлопоты, связанные с возобновившейся против него травлей, и явной и тайной…
3
По-видимому, недоброжелатели осмелели из-за отсутствия Александра Николаевича в старой столице. Теперь, в 1856 году, нападать на него открыто стало рискованно. Девять его пьес (как ои сам писал в ответах клеветникам) вошли в репертуар императорских театров в обеих столицах. Н. А. Некрасов уже назвал Островского «нашим бесспорно первым драматическим писателем». Стало известно, что даже покойный, император Николай, считавший себя знатоком театра и покровителем искусств, встретивший первые шаги драматурга с неодобрением, позже в угоду всеобщему мнению счел уместным похвалить комедию «Не в свои сани не садись». Произошло ото на премьере пьесы в Александрийском театре, три года назад, в 53-м… После закрытия занавеса Николай Павлович заметил по-французски:
— Это не просто пьеса. Это урок! Редко я получал такое удовольствие от пьесы.
Правда, тут же разнесся слух, будто Островский в тот вечер совершил неловкость или даже бестактность пренебрег возможностью быть лично представленным императору. Будто бы драматург в тот вечер находился в театре и… получил депешу о смерти отца в Щелыкове. Николай Федорович скончался 22 февраля, первое представление пьесы «Не в свои сани не садись» состоялось 19 февраля, а затем повторялось несколько дней подряд, когда на спектакль приехал Николай. Слух о том, что драматург в тот вечер тихо покинул здание Александринки, вышел на Невский и укатил в отцовское Щелыково, ничего не предприняв, дабы предстать перед очами высочайшего критика, как бы сводил на нет царскую похвалу, по причина для неожиданного отъезда была все же веской, и клеветать на автора одобренной пьесы не осмелились…
Его талант высоко ценили Тургенев и Гоголь, молодой Лев Толстой, Писемский, Григорович. Пьесы Островского уже переводились на французский и немецкий языки, приобретали европейскую известность — это тревожило и злило завистников и идейных врагов, возненавидевших «опасный демократизм» драматурга. Оставалось испытанное оружие клеветы и навета по французскому рецепту: «Клевещите, клевещите, всегда что-нибудь и прилипнет!» Вот это отравленное оружие и пошло теперь в ход против Островского…
…В раме вагонного окна чередовались раскидистые сосны, темно-зеленые, до синеватого отлива ели, мокрые луга, свежесрубленные избы. Старинных сел и деревень нигде не было видно, будто поезд шел по необжитой стране. Дорогу строили более двух десятилетий без научно обоснованного проекта, по царскому капризу — напрямик, больше лесами и болотами, как топографическую визирку, оставляя в стороне города и селения, местами далеко отклоняясь от старого почтового тракта между обеими столицами. Движение пассажирских поездов открыли пять лет назад, а местность по обе стороны полотна оставалась безлюдной, неприветливой, располагая путешественника к грустным раздумьям.
От пейзажей за окном переводил он взгляд на соседей по вагону второго класса… Ехали какие-то господа средней руки, коммерческие агенты с образчиками товара в чемоданах и саквояжах. В иных лицах и в тоне разговоров Островский легко угадывал судейских юристов. Опять вспомнился покойный отец-адвокат. Думалось о собственной юности, о годах службы сперва в Совестном, потом в московском Коммерческом судах. Со службы в Коммерческом суде он был уволен в январе 1851 года, когда сам Николай Павлович приказал учредить за сочинителем Островским полицейский надзор из-за опубликованной комедии «Свои люди — сочтемся», той самой, что царь запретил ставить на сцене, назвав ее публикацию напрасной… Островский прослужил в судах почти восемь лет, имел чин губернского секретаря и безупречный послужной список. Однако судейское начальство, напуганное жандармским надзором и желая избавиться от неугодного чиновника-литератора, побудило его подать прошение об увольнении…
В те, теперь уже отдаленные времена, еще до увольнения, Александр Островский возобновил (это было в 1846 году) еще более раннее знакомство с человеком по имели Дмитрий Тарасенков-Горев, которого помнил со студенческих лет.
Александр доверил приятелю Гореву замысел и черновые заготовки для комедии «Банкрут, или Несостоятельный должник». Позднее Островский дал ей название «Спои люди — сочтемся». Именно эта комедия я создала славу автору, заставила смотреть на него как на продолжателя традиций Гоголя и Грибоедова, как на их наследника. Островский предложил Дмитрию Тарасенкову поработать над комедией «Банкрут» вместе. И самый замысел, и предложение соавторства привели того в восторг.
Человек этот сам был выходцем из купечества, по уже принадлежал к театральной богеме, играл на провинциальной сцене в амплуа трагика, заменил фамилию Тарасенков роковым псевдонимом Горев, но главное — уже имел некоторые литературные навыки: ему удалось напечатать мелодраму собственного сочинения! Разумеется, Островский при всей его молодости догадывался, что корейская мелодрама «Государь-избавитель, или Бедный сирота» не является вершиной драматургического искусства, а сам ее создатель более привык к трактирной стойке, чем к письменному столу. Но А