«За нашу и вашу свободу!» Герои 1863 года — страница 11 из 82

На третий день боя инициатива перешла полностью в руки гвардейцев. Попытки других повстанческих отрядов оказать помощь Доленге оказались безрезультатными. Отряд Людвика Людкевича — старого товарища Сераковского, спешивший к Биржам, после упорного боя был отброшен от этого района. Отходившие от Бирж по лесной дороге повстанцы Доленги были атакованы карателями. Внезапность нападения, невыгодность позиции, а главное острая нехватка патронов не позволили повстанцам отразить натиск. Колышко успел развернуть часть стрелков в цепь и на какое-то время задержал атаку. Основную часть уцелевших повстанцев увел с собой в поневежские леса Мацкявичюс. Другая, значительно меньшая группа, возглавляемая Колышкой, имея на руках тяжело раненного Доленгу, укрылась в окрестностях Бирж. Сражение закончилось победой Ганецкого, Мацкявичюс, Дубисский полк, ушедший с ним, действуя потом и соединенными силами и порознь, вписали еще не одну славную страницу в историю литовского восстания, но Доленги с ними уже не было. Он не смог сдержать своего обещания и вернуться в строй борцов за свободу. Не смог, но не по своей вине.

Ганецкий, впоследствии комендант Петропавловской крепости, всегда потом хвастал победой под Биржами. Еще бы! Усиленный гвардейский полк за три дня все же справился с повстанцами, имевшими три сотни дробовиков, свинцовым ливнем рассеял вооруженных косами крестьян. Но как бы то ни было, победу все же одержал царский генерал, и бой под Биржами стал поворотным пунктом в развитии литовского восстания. После этой неудачи у повстанцев уже не было ни сил, ни умения предпринимать далеко рассчитанные смелые марши, подчиненные достижению крупных политических целей. Вопрос о прорыве в центр империи был снят. «С исчезновением со сцены Сераковского, — говорили царские генералы, — утратилось единство, которое замечалось в предшествующих действиях мятежников». «С поражением Сераковского, — писал позже Гейштор, — способного, благородного начальника Ковенского воеводства, судьба литовского восстания была решена». Восхваляя Зыгмунта, Гейштор забывает добавить, что в поражения человека, которого он всюду величал своим другом, значительная доля ответственности лежит на нем самом. Трудно провести грань между стремлением Гейштора сдерживать, как ему казалось, крайности, демократические увлечения Сераковского и прямым предательством. Но если в действиях Гейштора по отношению к Доленге-Сераковскому и не было сознательной измены, то среди дворян Литвы нашлись и такие, что поспешили выдать тяжело раненного соотечественника в руки царских генералов. Прикрывая неблаговидные действия этих добровольных помощников палачей, Ганецкий распустил слух, будто его солдаты, прочесывая леса, случайно наткнулись на уединенную мызу, в которой и обнаружили раненого Сераковского и весь его штаб, не пожелавший покинуть вождя и добровольно разделивший с ним участь пленников. Но в этом сочинении генерала нет ни грана правды.

Сераковский был выдан Ганецкому помещицей Косцялковской. Вот как это произошло. Раненого было решено переправить через границу. Нужен был соответствующий экипаж. У названной помещицы была рессорная повозка. Трижды повстанцы упрашивали ее, объясняя, зачем им нужен экипаж, трижды она отказывала им. Ее родственник, находившийся в группе Сераковского, решился забрать экипаж без разрешения хозяйки. Этого она не перенесла. Встав на защиту своей собственности, попранных дворянских прав, Косцялковская бросилась к исправнику за помощью. В доме исправника находился Ганецкий, Вот так и наткнулись «случайно» на раненого.

Сераковский, Колышко и другие пленные были привезены в Вильно. Раненый Сераковский был помещен в военный госпиталь, Колышко сразу же предстал перед следственной комиссией. Все усилия царских офицеров получить от него какие-либо данные о действиях революционных сил оказались тщетны. Он давал точные описания военных столкновений с войсками, полемизировал с официальными сообщениями о результатах боев, но не назвал ни одного лица, оставшегося в строю. На прямой вопрос о руководителях движения он написал: «То, что существует Комитет, мне известно, но кто такие его члены, решительно не знаю...» Колышко решительно отверг обвинение, что действовал против русского народа: «Я во всех моих действиях и поступках имел всегда целью добро моего отечества и шел по дороге, какая всем и мне казалась доступною для достижения того. Любя отечество свое, я вместе с тем уважал прочие народности, а потому противу целости и пользы Российского государства я никогда не действовал. Тем кончаю мое объяснение». Получив эту отповедь, чиновники поспешили с завершением следствия. Начался военно-полевой суд, в протоколе которого отмечено, что Колышко вел себя во время заседания смело.

Во время суда над Колышкой в Вильно прибыл вновь назначенный генерал-губернатор края М. Н. Муравьев с широкими, подлинно диктаторскими полномочиями. Муравьев стяжал славу ренегата еще в 1825 году, затем прославился как палач повстанцев 1830 года. В годы «крестьянской реформы» он выступал даже против «Положений 19 февраля», находя их разорительными для помещиков. К его фамилии прочно прилепился титул «Вешатель». Он сам цинично говаривал, что он не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают. Царь знал, кого послать в «мятежную» Литву. Еще по дороге в Вильно он начал утверждать смертные приговоры. Отважный Колышко был одной из первых его жертв. Муравьев приказал повесить храбреца в Вильно публично на одной из площадей. Колышку вешали дважды. Вначале веревка оборвалась, крик ужаса и негодования раздался над площадью. Но палачей это не остановило. Полузадушенный, окровавленный повстанец вновь закачался под перекладиной.

С не меньшим изуверством терзали и тяжело раненного Сераковского. Пуля раздробила ему три ребра, но это установили не сразу и потому трижды повторяли операцию. Раненый не мог приподняться на кровати, был в тяжелом забытьи, часто бредил. Революционная молодежь Вилыю разрабатывала один за другим смелые планы похищения Сераковского и вывоза его из города на лодке в ближайшие отряды повстанцев, однако Сераковский отклонил эти замыслы.

К раненому подсылали родственника Муравьева, князя Шаховского» знавшего Зыгмунта по университету и академии. Князь слыл либералом, болтал в свое время о конституции и у постели раненого прикинулся его другом. От имени Муравьева он заявил, что если Сераковский любит свою родину, то может предотвратить многие несчастья. Нужно написать памятную записку о положении в стране. По сушеству, это означало: выдай товаришей, и тебя помилуют. Сераковский, естественно, отказался от этого предложения, адресовав Шаховского к рукописи «Вопрос польский». Убедившись в провале подлого замысла, Муравьев изменил тактику и приказал «немедленно открыть над Сераковским военно-полевой суд». Расчет был прост — раненому только что произвели третью операцию, он обессилен, смертный приговор может сломить его и заставить дать «чистосердечные показания».

11 (23) июня у постели Зыгмунта состоялась сцена, именовавшаяся военно-полевым судом. Несколько часов подручные Вешателя терзали измученного, изнуренного физическими и нравственными страданиями Сераковского, переходя от угроз к льстивым обещаниям и посулам. Он не потерял власти над собой и никого из соратников не выдал. Ему вынесли смертный приговор и в ответ услышали не просьбу о помиловании, а заявление: «Суд надо мной должен быть гласным!» Но этого-то как раз и избегал Муравьев.

Расправа над Сераковским — офицером, публицистом, широко известным не только в России, имевшим знакомых среди членов дипломатического корпуса,— встревожила сановный Петербург, По свидетельствам современников, частично подтверждаемых и документами, какое-то участие в судьбе Сераковского приняли генералы Суворов, Милютин, английский посол лорд Нэпир, действовавший будто бы по просьбе королевы Виктории. О ходе следствия извещался и царь, осведомлявшийся даже о состоянии раненого. Все эти действия, расспросы, выражения сожаления и ложного участия преследовали, однако, по сути дела, лишь одну цель — снять с себя всякую ответственность за происходящее, переложить ее на Вешателя. А виленский сатрап, облеченный «особым монаршим доверием», похвалялся: «Я его не расстреляю, я его повешу!»

13 июня Муравьев утвердил приговор: «Соглашаясь с мнением военно-судной комиссии, я определяю: Сераковского казнить смертью, но вместо расстрела — повесить, исполнив приговор над ним в Вильно, на одной из площадей города публично». В ночь перед казнью Муравьев вновь предложил Сераковскому, со ссылкой на императора, купить жизнь и полное помилование ценой предательства. К этому предложению Сераковского специально готовили. Незадолго перед этим к нему неожиданно ввели жену. Палачи знали, что делали. Аполлония ждала ребенка, было известно, как горячо Зыгмунт любит ее, как нежно о ней заботится. Расчет был прост: увидит ее страдания — не выдержит, предложение, переданное от имени монарха, довершит остальное. Вечером 14 (26) июня доверенный Муравьева, виленский полицмейстер повез Аполлонию в госпиталь. Она еще ничего не знала о готовящейся расправе, «Всю дорогу, — вспоминает Сераковская, — я думала о том, чтобы владеть собой, чтобы удержаться от слез, чтобы своими страданиями не увеличивать его тяжкой доли, не бередить его раны. У кровати раненого стоял стол, за которым сидел комендант Вяткин и какие-то члены комиссии, а в дверях шесть солдат, столько же за дверью в коридоре. Дали четверть часа. От этих коротких пятнадцати минут на всю долгую, тяжкую жизнь в моей памяти осталась безграничная мука на лице любимого, лоб, ладони и щеки, горящие огнем, глаза его, сияющие от счастья, губы, радостно улыбавшиеся. При встрече он не обращал внимания на присутствие врагов, казалось, не видел и не знал их.

Я встала на колени у кровати. «Полька, — сказал он вполголоса, — вчера я подписал себе смертный приговop словами: «ничего не знаю, а если б и знал, не скажу вам». Не знаю, что случилось со мной, последние слова, которые я расслышала, были: «Боже! Тебя не подготовили, тебя не предупредили, что это наше последнее свидание!»