За несколько стаканов крови — страница 3 из 56

Закат угас, и он уже собирался встать и осмотреться, как услышал скрип двери. В дом вошел человек. Персефоний вздрогнул: он узнал звук шагов и дыхания Хмурия Несмеяновича Тучко. Вспомнив этого человека, упырь вспомнил и все обстоятельства их знакомства, и короткую схватку на заднем дворе кабака, которая вроде бы кончилась для него весьма печально.

Существовало только одно объяснение тому, что, получив смертельную рану, упырь так хорошо себя чувствовал всего на… он сосредоточился и безошибочно определил: всего на вторые сутки. И это объяснение пугало.

Персефоний поднялся на ноги. Сундук, закрывавший его от солнечных лучей, которые вливались в пыльное помещение через широкие щели в ставнях, оказался единственным предметом меблировки явно заброшенного дома.

Тучко вошел и улыбнулся упырю:

— Встал уже? Горло не болит?

Персефоний промолчал. Он не знал, как себя вести и какими глазами смотреть на человека, из-за которого он стал преступником. Пусть невольно — ведь в тот миг он уже не отдавал себе отчета в своих действиях, они даже не сохранились в памяти, что легко докажет любой мало-мальски владеющий ментальными чарами следователь, — но он не только ответил ударом на удар.

Он убил. И пил кровь жертвы.

Тучко вынул из-под полы сверток, положил на крышку сундука и развернул. Внутри оказалась кое-какая человеческая снедь: хлеб, сало, луковица. Усевшись на краю, он взялся за еду.

— Тебе не предлагаю, — сообщил он. — Ты, думаю, и так на неделю вперед сыт. А что такой невеселый? Плохо выспался? Дневные кошмары мучили?

— Не смейте издеваться надо мной! — вспылил Персефоний неожиданно надломившимся голосом, как студент, оскорбленный подозрениями товарищей в отсутствии вольнодумства.

— А что такое? — удивился Тучко, продолжая жевать.

— Дневные кошмары? О нет, я спал прекрасно! Я еще никогда не спал так хорошо! Разумеется — после такой обильной трапезы…

Хмурий Несмеянович перестал жевать. Во взгляде, устремленном на Персефония, смешались осторожная веселость и жалость, с какими смотрят на выкрутасы пьяного или сумасшедшего.

— Это тебя злит?

— Меня злите вы, милостивый государь, и весьма успешно! — закричал Персефоний, надвигаясь на него. — Не смейте делать вид, будто ничего не понимаете! Я ради вас убил. Опустошил человека, чтобы залечить свои раны. Я теперь — преступник. Кошмары, говорите? Они еще будут — потом. Когда жизнь в изгнании, если мне суждена хотя бы она, сведет меня с ума. И все это — за несколько капель крови.

Тучко, нахмурившись, отложил еду.

— Тяжелый случай, — вздохнул он. — Вообще-то я полагал, что нанимаю тебя, малыш, за плату чуть большую, чем несколько капель крови, но теперь это, пожалуй, не имеет значения…

— Не имеет! — не дослушав, заявил Персефоний. — Вы покинули кабак живым и нашли себе убежище, я получил то, что хотел, — кровь. Думаю, мы в расчете.

— Угу, — кивнул Тучко, что-то обдумывая. — Пожалуй, так даже лучше. Знаешь, а ведь там, в кабаке, я крепко ошибся в тебе — никогда еще ни в ком так не ошибался. Но это и хорошо. Вот что, малыш. Ты совершенно прав, мы в расчете… почти. Ведь ты не станешь отрицать, что, оказывая мне услугу, получил плату большую, чем ожидал? Так вот, взамен я прошу тебя: этой же ночью отыщи и приведи или просто направь сюда самого матерого упыря, какой попадется.

— Ради новых преступлений?

— Ради моего спасения, малыш. Но ты об этом не думай. Ты мне должен услугу, я ее назвал. Это честный уговор — иди и выполни его.

— Я сделаю это, — решил Персефоний и направился к двери. — Надеюсь, больше мы не увидимся, милостивый государь.

Глава 3ВОСПОМИНАНИЯ В ТАБАЧНОМ ДЫМУ

Он ушел, и Хмурий Несмеянович опять взялся за еду, но аппетита уже не было. Отодвинув сверток, он снял куртку, подложил под голову и растянулся на сундуке, глядя в занавеси паутины, свисавшей с потолка.

Паутина была сухая и колыхалась от малейшего дуновения. Хмурий Несмеянович криво усмехнулся, подумав, что это очень похоже на его жизнь: любое движение воздуха — и он уже срывается с места, мечется… но, куда бы ни забросила судьба, в сущности, остается на прежнем месте.

Он свернул самокрутку и закурил ее, всматриваясь в завитки дыма, причудливо извивающиеся в теплом воздухе светлой июньской ночи.

Да, давно он так не ошибался, как в этом упыре…

Хмурий Несмеянович полагал, что по-настоящему ошибся только один раз в жизни — но уж зато так ошибся, что на всю жизнь хватило, и выхода не предвидится. Но если уж быть до конца честным с собой, в тот раз он ошибся добровольно и с большой охотой. При других обстоятельствах он бы до сих пор не называл тот выбор ошибкой. Однако обстоятельства сложились именно так, как сложились. В день, когда объявили перемирие, он вернулся домой и нашел у своей жены человека, из-за которого…

Хмурий Несмеянович заставил себя выбросить воспоминания из головы, однако лицо имперского солдата все стояло перед внутренним взором. Молодой, смертельно бледный, с такими ясными глазами… Кстати, этот упырек на него похож — наверное, таким же был при жизни. Может, родственник? Да нет, вряд ли. Тот — типичный увалень из имперской глубинки, а в этом что-то восточное есть. Что общего между ними — так это прямой взгляд и упрямство в каждом слове, даже когда речь идет о жизни и смерти… Точнее — конкретно о смерти.

Как упырек пил кровь там, в кабаке! Лучший актер его императорского высочества Малого Староградского театра не отыграет сцену испития яда с таким искренним пафосом возвышенного гнева. Этого бы упырька, с его лицом, года два назад — да на Третье или Четвертое вече…

Хмурий Несмеянович был на всех вечах.

На Первом, добившемся особого положения Накручины в рамках империи, хотелось плакать и смеяться от восторга. Особое положение означало известную независимость, в первую очередь — финансовую, а также, что было весьма важно в глазах обывателя, церемониальную, то есть во внешних атрибутах политики. Теперь вместо князя-наместника Накручиной должен был править гетман, избираемый парламентским голосованием.

Эту должность занял лидер сепаратистского движения Викторин Победун. Его верные соратники госпожа Дульсинея Тибетская и господин Перебегайло избрались на посты вип-атамана и пана товарища, которыми были заменены должности казначея и первого секретаря соответственно.

На Втором вече хотелось плакать и смеяться от гордости. То был решительный ответ Накручины на злобные притязания империи вроде отчислений в имперский бюджет и уравнивания торговых и проездных пошлин. «Это наша земля! — звучало тогда. — Доколе? — вопрошали с трибун. — Больше уж нас не ограбишь! — ликовал народ. — Это наши деньги! — гремело повсюду и раскатывалось эхом: — Наше! Наше! Мое!»

На Третьем и Четвертом вечах тоже хотелось плакать… или смеяться — некоторые и правда смеялись. Сквозь слезы. Сквозь гнев и обиду. Совсем уж немногие смеялись над собой, осознав, какими были глупцами с самого начала.

На Третьем вече внезапно выяснилось, что великим накручинским народом, которому никто не указ, управляют лицемеры, популисты, демагоги и вообще безответственные личности. Разумеется, лидеры говорили это не про себя, а про своих вчерашних товарищей. Каждый обратился к народу с предложением бойкотировать чиновников, назначенных его (ее) оппонентами, и игнорировать введенные оппонентами указы, установления, положения и особенно налоги.

Предполагалось, что теперь-то станет ясно, кто именно в ответе за то, что с начала суверенитета мосты и дороги не ремонтируются, зерно отправляется не на мельницы, а в алхимические лаборатории, магические фонари на улицах накручинских городов гаснут один за другим и что все мануфактуры и артели вдруг оказались проданы или заложены иностранцам.

Но если что-то и становилось ясно, так только одно: никто уже никогда ни за что не ответит.

Вечевать под августовским солнцем, с регулярным подвозом бесплатного питания и горячительных напитков, конечно, сплошное удовольствие, но Третье затянулось аж до середины ноября. Народ дрожал в розовых палатках, питаясь покупными сухарями, однако по домам не спешил: нужно же было узнать, чем все закончится!

Каждый день приносил новые разоблачения и сенсации, а под занавес гражданам пощекотали нервы невиданным диковатым действом под названием «всенародные перевыборы», которые примирили самых яростных противников. Перебегайло и Дульсинея Тибетская поменялись должностями и пожали друг другу руки. Первый признал, что погорячился, назвав уважаемую оппонентку воровкой, а та согласилась, что если Перебегайло и запродал что-то имперцам, то, во всяком случае, не суверенитет. Правда, была в их примирении какая-то неубедительная нотка, объяснявшаяся, вероятно, тем, что, несмотря на все старания, Победун как был, так и остался гетманом.

Закончился наконец надоевший ноябрь, незаметно пролетел декабрь, миновали праздники, которые даже не отпраздновали толком (сил после веча не оставалось ни моральных, ни физических), проволоклись и испарились январь с февралем. Подступила весна. Покой приелся, вернулся интерес к жизни, а тут и вечевики подлечили застуженные по осени внутренние органы и стали задавать вопросы наподобие «доколе» и «когда уже».

Особенно не находили себе места те, кому минувшее вече запало в душу. Не итогами своими (какие там итоги, если честно!), а атмосферой — иные натурально заразились ей. Они могли принадлежать к разным лагерям и придерживаться разных воззрений, но их объединяла неколебимая вера, что еще бы чуть-чуть — и уже в прошлый раз виноватые действительно были бы наказаны, а достойные вознаграждены, и вернулись бы деньги, и наступил бы расцвет… Все бы свершилось — недостало только одного словечка, одного движения, одного усилия.

Никто не ждал так быстро нового веча, но эти разумные стекались в стольный Старгород со всех концов Накручины, словно почувствовали его в воздухе, земле и воде, в щебете птиц, возвращающихся из теплых краев. Впрочем, даже эти, заболевшие, не могли бы сказать, зачем едут — они просто прибыли и расползлись по постоялым дворам в ожидании чего-то важного… судьбоносного.