За оградой — страница 4 из 10

Маринка в свою очередь рассказывала Ною о работе в огороде и на поле, о сборе плодов, о своих ночевках в саду в темные ночи. Она одна ночует там, в шалаше, и так боится, так боится. Всю ночь по дорожкам сада ходит «невидимка» и чего-то ищет меж деревьев, тихо бродит взад и вперед по всем закоулкам сада; Скурипин и тот пугается: лежит на вязанке соломы и дрожит, жмурит глаза и притворяется, что ничего не слышит… Про это Маринка рассказывала, понижая голос, словно сообщала великую тайну, и шепот ее был полон скрытого трепета, который передавался и Ною и остужал на время его горячую кровь…

Однажды Ной спросил Маринку, где ее мама.

— Не знаю, — ответила она тихо.

— А папа?

Маринка молчала.

— Он умер? Ты — сирота?

— Нет у меня папы, — сказала Маринка, опустив голову.

Ной почувствовал к ней сильную жалость и отныне стал делиться с ней сластями, которые получал от матери. Когда в саду созревали фрукты, дети обменивались лакомствами: Ной перебрасывал Маринке через ограду ломоть субботней пшеничной халы, просовывал в дырку кусочки гусиной печенки, а она кидала ему спелое яблоко или грушу. Много раз хотелось ему пробраться к ней во двор, но никак не удавалось: двор был наглухо заперт. Однажды, когда Ной разговорился о лошадях, Маринка, тихо по своему обыкновению, сообщила ему, что и у тетки в конюшне стоит лошадка — Малыш. Тетка возит на нем в город фрукты.

Ной заволновался:

— Взаправду? Малыш? Мариночка, я тебя прошу, покажи мне Малыша, пусти меня в конюшню!

— Нет, нет, — встревожилась Маринка, — нельзя!

— Да, да, да, — настаивал Ной, — можно!

С этими словами он стал карабкаться на забор.

Маринка всполошилась, вскочила с земли и умоляюще сложила ручки:

Слезай, Ной, слезай! Тетя убьет меня, ой, слезай!

Ной слез. «Чего она так боится своей тетки? — думал Ной, от души жалея Маринку и злясь на старую ведьму. — И как она к ней попала?»

Чувство жалости особенно овладевало Ноем по субботам и в дни еврейских праздников, когда он, нарядный, сытый, веселый и довольный, выходил во двор, а за оградой Маринка сидела или занималась работой, совсем, как вчера, как третьего дня: лицо, платье — все оставалось будничным. Никогда она не казалась ему такой несчастной и обиженной! «И почему она не еврейка?» — огорчался Ной. Улучив минуту, когда тетки ее не было видно, он поспешно перебрасывал через забор кой-какие субботние лакомства: кусок пирога или пряник, нарочно припрятанные для Маринки.

Однажды, когда Ной вошел в закоулок, до его слуха донеслись глухие вопли, прерывистый, сдавленный крик. Он посмотрел сквозь дырку в соседний двор — никого. Крики неслись из дома; то был голос Маринки. «Тетка бьет ее», — догадался Ной и стал прислушиваться. Вопли, хоть и приглушенные, леденили кровь. Ной чувствовал, что Маринка надрывается, кричит из последних сил. От боли у него искривилось лицо, и он стал яростно бить своим кулачком по забору: бьет и плачет, бьет и скрежещет зубами.

— Ой, ой, оставь ее, оставь, оставь!

Его стук не произвел за оградой никакого впечатления, может быть потому, что рев не прекращался, но зато Ноя услыхала мать, Ципа-Лия, и поспешила к сыну. С трудом оторвала она его от забора. Лицо мальчика было бледно, и весь он дрожал от бешенства. «Ой, ой, — кричал он, топая ножками, — она убьет ее!» Ципа-Лия, ругаясь, потащила его в дом.

— Тьфу, тьфу, — сплевывала она на землю, утирая передником Ною нос, — ребенок от безделья с ума сходит. Смотрите, люди добрые, старая ведьма бьет свою девчонку, а он колотит в забор и ревет. Слыхали ль вы что-нибудь подобное?! Ребенок весь посинел!

В ту ночь Ной не мог уснуть. Лежит он в постели, а сердце его — за оградой. Этот ужасный крик все звучит и звучит в ушах и сверлит ему мозг. Крик раздается не снаружи, а в нем самом, все в нем кричит, вопит и протестует. Ной приподнялся и приложил ухо к обращенной к забору стене, рядом с которой стояла его кровать. Стена кричала, вопила. «Что делает с ней эта ведьма? — полыхало у него в мозгу. — Что она с ней делает?»

Встретившись с Маринкой, он тотчас спросил ее об этом. Маринка молча обнажила руку повыше локтя:

— На, смотри…

Рука, опухшая и расцарапанная, была густо усеяна шрамами и кровоподтеками.

— Что это, Маринка?

— Щипки…

У Ноя задрожал подбородок. Он сделал движение, чтобы взять руку Маринки и погладить ее, но забор мешал.

— Болит рука, Мариночка, очень болит?

Маринка отрицательно покачала головой.

— Нет, когда щиплют — болит, ой, как болит; теперь — нет.

— Но за что она мучает тебя? — закричал Ной и ударил кулаком по забору. Маленький Скурипин за забором вздрогнул и начал прыгать и лаять.

— Мариночка, за что она мучает тебя?

— Я — приемыш, Ной: ни отца, ни матери, — ответила Маринка и тихо всхлипнула.

«Приемыш? Что такое приемыш? И почему ее зовут байстрючкой? Что значит: ни отца, ни матери? Умерли? Но она же говорит, что не знает, где они».

Однажды он собрался с духом и спросил свою мать:

— Мама, что значит приемыш?

В это время Ципа-Лия была занята поджариванием блинчиков и слушала сына очень рассеянно.

— А, приемыш? — сказала Ципа-Лия, глядя в печку, вся поглощенная шипевшими в масле блинами, — …приемыш, говоришь ты, приемыш… — это, это… ой, горе мне, блины сейчас сгорят!

И Ципа-Лия выхватила из печи сковороду с блинами.

— Мама, мама, — не отставал Ной, — что такое приемыш? А, мама?

— А ну, прочь отсюда, бездельник? Ханино-Липа!

Так Ной и не узнал, что значит приемыш. Он понял смысл этого слова много позднее, но тогда ему уже случалось бывать рядом с Маринкой, и ограда не служила им больше помехой…

V

Позади двора Ханино-Липы и сада Скурипинчихи, за еврейским околотком, притаился особый тихий мирок — большая заброшенная пустошь. Эта пустошь со всех сторон окружен огородами и баштанами и отделен от них изгородью. Очутиться на ней можно, только пройдя по узкой тропинке меж плетней и пробравшись через пролом в изгороди. Зимою пустошь пребывает в безраздельном владении глубокого, чистого снега, сугробы которого доходят до половины забора, а летом здесь привольно и буйно разрастается дикая поросль, лопухи и клевер, да изредка забредет сюда отбившийся от стада теленок или заплутавший поросенок. Дальний крик петуха и голоса людей доносятся в это сонное царство словно из иного мира. Крестьяне приходят сюда лишь опалить свинью или содрать шкуру с павшей скотины. Местный тряпичник, молчаливый, немного придурковатый старик, слывущий колдуном, целыми часами простаивает здесь один-одинешенек со своей палкой и мешком, роясь в мусоре и шевеля потрескавшимися губами. В густой траве, в скрытых под зарослями лопухов ямах, вперемешку с высохшими черепами, белеющими костями и бычьими рогами, лежат во мраке угрюмые коряги с растопыренными во все стороны корнями. Кое-где выступают из травы, подобно древним надгробьям, круглые широкие пни, что остались от росших здесь прежде деревьев. Когда-то, сказывают, на этом месте шумела густая тенистая роща; теперь здесь царит тишина, кладбищенская тишина. От былого изобилия сохранились два дерева: могучий вековой дуб, который стоит посреди пустоши и гордо возносит свою крону надо всей слободой, и низенькая полузасохшая груша, притулившаяся в сторонке и тихо погибающая под палящим солнцем. Еще есть там старый клен, густой и раскидистый, но этот ветеран растет за пустырем и, приклоняя к изгороди пышную листву, словно смотрит и смотрит издали на своего величественного товарища — на дуб.

Ной, освоившись с окрестностями слободы, хаживал на эту пустошь рвать лесные груши и искать птичьи гнезда, и всякий раз, когда он попадал сюда, его охватывала какая-то сладкая жуть одиночества, словно он входил в заброшенное, разоренное жилище. Он не вбегал туда стремглав, но входил постепенно, крадучись: сначала просовывал в пролом голову, озирался по сторонам, заносил одну ногу, другую, осторожно, бесшумно — тсс! Малейший шорох, прыжок спугнутого зайца заставляли его сердце сжиматься от какого-то неясного и сладостного страха. Он сам не мог бы объяснить себе причины этой боязни, но стоило ему просунуть голову, как страх овладевал им. Была в этой пустоши какая-то неведомая сила, пугающая и вместе с тем притягивающая. Была у нее таинственная живая душа, которая влечет и манит из каждого укромного уголка, из каждой сокрытой лопухами ямы.

В один из жарких июльских дней Ной забрался на пустошь. Солнце немилосердно жгло, колючки чертополоха вспыхивали и искрились. Ной влез на дерево. Вот уже несколько дней у глазка нет Маринки, она сторожит в саду созревшие фрукты, — и Ной тоскует по ней. С дерева ему виден как на ладони весь Скурипинчихин сад. Одним углом сад примыкает к пустоши, и несколько досок изгороди у них общие. Деревья в саду обременены плодами: белеют яблоки, желтеют груши, — но как они далеки! Не увидит ли он Маринку? Но та не показывается. Ной слез и подошел к углу. Влезть на забор невозможно: доски высоки и заострены. «Эх, вот если бы сделать подкоп под оградой, — блеснула у него счастливая мысль, — тогда можно было бы без помех видеться с Маринкой». И он тут же стал копать. Спустя четверть часа под дощатой оградой образовалась небольшая ямка, в которую свободно проходил кулак. Ной сунул руку — ай! ожегся о крапиву. Внезапно в ямке показалась собачья морда — Скурипин! Пес заворчал и принялся обнюхивать землю, с трудом протискивая под забор лапы и нос; он царапал и изо всех сил ковырял подкоп когтями, расширяя отверстие. Потом стал тихо и жалобно выть, словно призывая на помощь. Сейчас же меж деревьев показалась Маринка. Собака выдернула морду, кинулась к ней навстречу и потащила ее к ямке.

— Маринка! — воскликнул радостно Ной.

— Ной! — испугалась Маринка и остановилась. — Что ты тут делаешь?

— Мариночка, прошу тебя…

— Уходи отсюда, сейчас же, — перебила его Маринка тревожным шепотом. — Тетя в саду. Уходи! Приходи завтра утром… Скурипин!