Кроме того, Форд безжалостно играет на желании читателя доверять повествователю. Мы желаем (или хотим желать) верить всему, что нам рассказывают, и падаем истуканами в любую вырытую для нас яму. Уже понимая, что Дауэллу веры нет, мы не перестраиваемся, и за это приходится платить. Такое доверие, не пошатнувшееся перед лицом повествовательного рецидивизма, находит параллель в сюжете романа: доверие Леоноры к Эшбернаму не пошатнулось перед лицом его сексуального рецидивизма. Разумеется, мы, читатели, виноваты сами: для нас расставлены четкие предупредительные знаки. «Нам с женой казалось, мы знаем о капитане Эшбернаме и его супруге все, но в каком-то смысле мы совсем ничего о них не знали». «Была ли эта последняя реплика репликой блудницы или же любая приличная женщина могла бы… в глубине души подумать то же самое?» «Это все — отступление или не отступление?» С самых первых страниц такие фразы более чем наглядно указывают на присущую Дауэллу нерешительность. Они задают маятниковый ритм всей книги, определяют пульс, парадоксальность и дуализм сюжета.
Слушать Дауэлла — все равно что общаться с истериком, который твердит, что все идет хорошо и сам он, большое спасибо, прекрасно себя чувствует. Он отступает назад, забегает вперед, уходит в сторону, меняет время — глагольное и реальное. Он даже изобретает собственное «нереальное» время, начиная предложение таким способом: «Допустим, вы бы застигли нас, когда мы сидим наедине…» — как будто их еще можно застичь сидящими наедине. Ведь до этого он уже объяснил, что двое из четверки главных героев мертвы, и тут, будто бы спохватываясь, поправляет себя, и предложение заканчивается уже в другой плоскости — в плоскости «реального» времени: «…вы бы сказали, что по меркам человеческих судеб мы были чрезвычайно надежной крепостью».
Заурядное на первый взгляд предложение к концу начинает противоречить само себе; многие предложения открываются союзом «и», который, как может показаться, обещает продолжение того, о чем говорилось прежде, но на самом деле отрицает вышесказанное; есть в тексте и нестандартные стыковки, и небезупречные грамматические связи.
Такая стилистическая двойственность непосредственно указывает нам на рельефные «либо — либо» сюжета. Эшбернам: хороший солдат — или негодяй-мародер; Леонора: мученица в супружестве — или мстительная разрушительница; повествователь: честный заблуждающийся — или уклончивый заговорщик, несмелый прирученный хомяк или подавленный гомоэротический плакальщик по Эдварду Эшбернаму и так далее. Еще более заметна двойственность между общественным лицом и внутренними побуждениями; между эмоциональным ожиданием и эмоциональной реальностью; между протестантством и католичеством (последний аспект разработан слабее: можно подумать, что линия католицизма введена лишь для того, чтобы служить фоном для женских образов, отмеченных исключительным целомудрием, супружеской верностью и другими, еще более замечательными свойствами, но только до той поры, пока перед ними не возникают сложности и коварства секса). Далее, двойственность личности, раздираемой сознательным и бессознательным. И за всем этим — понимание того, что ответом на «либо — либо» может оказаться не первое и не второе (взять Эшбернама: он глубоко сентиментальный человек, как настойчиво и даже назойливо твердит Дауэлл, или же безжалостный сексуальный хищник?), а то и другое сразу. В конце романа из глубокого безумия внешнего мира ненадолго появляется Нэнси Раффорд, чтобы произнести слово «воланы», — и мы понимаем, что это мимолетное и отчетливое воспоминание о том, как обращались с ней супруги Эшбернам. Такому же обращению подвергается и читатель, которого противоборствующие стороны перебрасывают высоко над сеткой.
Шедевр Форда — это такой роман, который постоянно спрашивает, как нужно вести историю, и притворяется неумелым повествованием, добиваясь полноценного эффекта. Кроме того, роман этот открыто ставит под сомнение то, что мы по привычке называем характером. «Ибо кто в этом мире способен наделить кого-либо характером», — спрашивает в какой-то момент Дауэлл у Эшбернама (типично, что здесь тоже слышится скрип половицы: «наделить кого-либо характером» может трактоваться как «описать», но и как «признать в ком-либо социально одобряемые качества»). Дауэлл сам отвечает на свой вопрос: «Я не хочу сказать, что мы не способны в общем виде предугадать поведение человека. Но мы не можем с уверенностью сказать, как именно поведет себя отдельно взятый человек в каждом отдельном случае. А покуда мы на это не способны, от „характера“ мало толку для кого бы то ни было». Позднее Форд развил эту мысль в романе «Новый Шалтай-Болтай», где она вложена в уста герцога Кинтайра: «Знаете, любой человек, — медленно произнес он, — в то или иное время оказывается человеком любого сорта». Метод Форда заключается в том, чтобы докопаться до характера — и, шире, до истины — не путем околичностей или противоречий, а зачастую путем неведения.
Пару лет назад, когда я писал о Форде, мне встретился один из наших видных романистов, чей метод использования околичностей и неловкого рассказчика показался мне заимствованным непосредственно у Форда. Я высказал это вслух (чуть более тактично, чем излагаю здесь) и спросил, читал ли он этого автора. А как же, разумеется читал. Не возражает ли он, если я об этом упомяну? Наступила пауза (длившаяся, вообще говоря, пару дней), а потом пришел ответ: «Сделайте, пожалуйста, вид, что мне незнаком „Хороший солдат“. Это для меня предпочтительнее».
Не так давно я беседовал с моим другом Иэном Макьюэном, и он рассказал, что несколькими годами ранее гостил в одном доме с очень приличной библиотекой. Там он обнаружил роман «Хороший солдат», который тут же прочел — и пришел в восхищение. Через некоторое время Макьюэн написал «На Чезл-Бич»,[27] блестящую новеллу, в которой страсть, английскость и недопонимание приводят к эмоциональному краху. Только после выхода книги в свет он заметил, что неосознанно назвал главных героев Эдвардом (по образцу Эшбернама) и Флоренс (по образцу Дауэлл). Он ничуть не возражал, чтобы я предал это гласности.
Так что присутствие Форда, его скрытое влияние дают о себе знать. Я не уверен, насколько лестно для писателя определение «недооцененный». Возможно, полезнее будет просто допустить и утвердить ценность Форда. Он — не столько писатель для писателей (что может навести на мысль о герметизме), сколько писатель для настоящих читателей. «Хорошему солдату» нужен Хороший Читатель.
Форд и Прованс
Большинство франкофилов, помимо их преданности французским традициям и привычкам, испытывают особую нежность к какому-либо городу или региону. Художники-пейзажисты часто предпочитают Бургундию, ценители памятников — Луару, одиночки и любители пеших прогулок — Центральный массив. Любители вспоминать Англию едут в Дордонь, где всегда найдется свежий номер «Daily Mail». Многие же просто выбирают Париж, который как будто объединяет в себе все и в котором, в отличие от Лондона, большинство жителей испытывают одинаково сильную привязанность как к регионам, так и к городам. Форд Мэдокс Форд жил в Париже на всем протяжении двадцатых годов двадцатого века: редактировал «Transatlantic Review», сожительствовал с австралийской художницей Стеллой Боуэн, имел интрижку с Джин Риз, водил знакомство с Эзрой Паундом и Джойсом, Хемингуэем и Фицджеральдом, а курьером у него служил молодой Бэзил Бантинг. Форд наслаждался богатой литературной и общественной жизнью богемы Монпарнаса (в большинстве своем состоявшей не из французов). Однажды он поднимался на лифте с Джин Риз и Джеймсом Джойсом. Несмотря на плохое зрение, Джойс умудрился заметить, что платье Риз расстегнуто на спине, и застегнул его. И все же Форд, который написал книгу с названием «Нью-Йорк — это НЕ Америка», знал также, что Париж — это НЕ Франция. Для него настоящей Францией был регион, который официальная «Франция» — северная, бюрократическая, централизованная — давным-давно подчинила себе, пытаясь разоружить и лишить языка: Прованс.
Страсть к этому региону он унаследовал от отца, Фрэнсиса Хюффера, музыкального критика газеты «Таймс», который опубликовал книгу о трубадурах и сам писал прованскую поэзию.
Хюффер знал Фредерика Мистраля (1830–1914), поэта провансальского Возрождения, который в 1854 году основал движение «Фелибриж», состоявшее из семи друзей-поэтов, и Академию кодификации языка (результатом которой стал великий словарь «Tresor du Felibrige»). По словам Форда, отец его играл в шахматы с Мистралем и был принят в «Фелибриж». По словам Форда, отец обучил его всего двум вещам: «начаткам провансальского» и основам шахматной игры. Эту оговорку, «по словам Форда», следует ненавязчиво применять к большей части его автобиографических произведений (а таковых выпущено восемь томов), поскольку он испытывал огромное презрение к действительности и питал твердую веру в «абсолютную точность» впечатлений. С годами его измышления становились, пожалуй, все более нелепыми. По словам Форда, однажды, когда Генри Джеймс пришел к великому шеф-повару Эскофье со слезами на глазах, прося о помощи в приготовлении какого-то блюда, тот сказал ему: «Я сам бы поучился у вас готовить». В «Зеркале Франции» (1926) Форд рассказывает, как он посетил второй суд по делу Дрейфуса в Ренне в 1899 году и «в мерцании света и полумраке зала суда» впервые «начал осознавать глубокую пропасть между противостоящими школами французской мысли». На самом же деле все это время он находился на побережье графства Кент, сотрудничая с Конрадом (да и французский трибунал едва ли одобрил бы его присутствие). Столкнувшись с многочисленными выдумками Форда, его биограф Макс Сондерс пришел к верному заключению, что суть «не в том, правду ли говорит Форд, а в том, что это означает».
Любви Форда к Провансу может быть придан статус как непреложного факта, так и впечатления всей жизни. В течение нескольких лет они со Стеллой Боуэн ездили ночным поездом с Лионского вокзала на юг Франции. Представители бомонда (включая Флоренс Дауэлл из романа «Хороший солдат») ездили в те времена знаменитым частным поездом «Train Bleu» (места только первого класса). Пассажиры перед отправлением могли пообедать, возвышаясь над железнодорожным полотном, в одноименном ресторанчике, самом мо