лядывайся, оглядывайся, как поедешь!
Костры были притушены. Казаки, кутаясь в кухлянки, зажав между колен ружья, были похожи на филинов в этой неласковой и таинственной утренней мгле.
Нарты раздвинули, Анкудинов на миг оглянулся, махнул рукой и, крадучись, вполроста, потрусил к оленю, привязанному к чахлой березе.
Олень всхрапнул, почувствовав руку ездока, и когда Анкудинов сел в деревянное седло, взял с места стремительно.
Никто из часовых не заметил, как за Анкудиновым метнулась тень.
Крепка еще по утрам тундра, звонка. Храпит олень, цепко держит Анкудинов седельную луку. Путь к горам, к перевалу. А на пути кочки да жалкий кустарник, уродливо причесанный ветром. Тоска и угрюмство. А Анкудинов, сколько помнит себя, всегда с тундрой связан: и отцовы неласковые разговоры об этой трижды проклятой богом земле; и причитания матери: «Ни хлеба не возродит, ни обласкает», и игры ребячьи в снегу; и мудреные разговоры стариков: «Чем суровей зима, сердца людские мягче», и первая охота на куропаток, похожих на белые варежки. А уж о годах молодецких и говорить нечего. Ну разве не забава — оленьи гонки, когда меркнет в глазах свет, а нарта, что пинок полового в трактире, норовит тебя вон вышибить. Сердце хоть и заходится, а просит победы. Так взрастила и вскормила тундра Степана Анкудинова.
Сине-белые горы, казавшиеся вчера так близко, все еще находились в отдалении. Утро исходило, несмотря на предсказания Атласова, в мрачный день, тяжелые взъерошенные облака облепляли горы, забивали перевал. Поторопил оленя. Отощавший ездовой устал. «На таком за смертью только ездить, — разозлился Анкудинов. — Не могли крепчего подобрать. Веселое ли дело — пурговать. На перевале, вишь, заметает».
Уже срывались первые снежинки, уже ветер пугал завыванием и посвистом, когда Анкудинов, выглядев несколько громадных валунов, решил, что за ними он и пересидит пургу. Он оставил седло, снял заплечный мешок и поправил налезший на глаза малахай. Ветер взъяренно гулял по сопкам, сталкивая между собой снежные тучи. Они, рокоча, сходились, вскипали и распадались.
Анкудинов свел за валуны покорного оленя, привязал к камню и наказал шутливо: «Смотри у меня, друг милый, не балуй. Сбежишь — помру от бессловесья со скуки. Воет-то, — говорил он далее сам с собой, — не приведи господь, страху нагоняет… Ну да что горевать, чай, не в лаптях, а в торбасах… Пойдем, Степка, отсиживаться… Надолго засвистело… Атаман вспоминает, заикалось… Фу ты, напасть!»
Он выбрал валун погромаднее и стал пристраиваться с наветренной стороны: утоптал снег, перенес заплечный мешок и достал черный сухарь. Он понюхал сухарь. До чего все-таки вкусен! Сел, положил мешок на колени и, посасывая сухарь, испытывая при этом блаженную истому, вновь заговорил, рассуждая: отслужит срок в Анадыре, десятником пожалуют (за Коряцкую землю не должны поскупиться), тогда подастся в Якуцк, град знатный, именитый, многолюдный. Избу срубит, девку сосватает. И заживет казак Анкудинов степенной жизнью. От такой мысли, теплой и уютной, сразу же заспалось.
Пурга с сопок громыхнулась вниз. Снег, тяжелый и липкий, накатился валом, облепил блаженно похрапывающего Анкудинова.
Кецай, залегший в отдалении, подобрался к замерзающему оленю, отвязал от камня. Он торжествовал: Анкудин, повелитель шаманской музыки, будет легкой добычей хозяина тундры — волка. Он больше и не встанет: злая ведьма К’ачам убаюкала его.
Имиллю, крадучись, прислушиваясь к дыханию сродников, которые спали в большой и теплой юрте тойона, подобралась к выходу, который, как она заметила после рассказа уставшего брата Кецая, сегодня не охранялся. Тоненькая, гибко выскользнула она из юрты, даже не тронув шкуры, закрывающие вход. Ее влекло любопытство. Но вместе с тем она испытывала непонятное, необъяснимое чувство, схожее с недавним желанием попробовать мороженой брусники. Тогда она убежала в тундру, на свое заветное место, разгребла руками жгучий, колкий снег и рвала красные твердые ягодки. Она раскусывала бруснику, и сок, кисло-горьковатый, леденил зубы и успокаивал. А сейчас ей захотелось увидеть Анкудина. Экий народ эти бабы, словно бесы.
Заклубившийся черный снежный ветер с посвистом ударил Имиллю в лицо и повалил набок. Она, силясь, встала и проделала несколько вязких шагов.
Тщетно.
Прикусив от бессилия и досады нижнюю губу, Имиллю еще раз попыталась сразиться с ветром, но очередной порыв отшвырнул ее назад, и она, заплакав, отползла к входу и там, стараясь не потревожить спящих, отряхнулась и так же бесшумно вернулась на свое место.
Ее разбудил радостный голос брата. Пурга утихомирилась. Все были оживлены. Женщины, оголенные до пояса, хлопотали у большого костра. Дети кувыркались на шкурах. Брат, окруженный мужчинами, смеясь, вновь рассказывал, как перехитрил Анкудина.
Имиллю натянула кухлянку.
— Ты куда? — Кецай прервал рассказ и подозрительно посмотрел на Имиллю. И все мужчины тоже с недоумением посмотрели на девушку.
— Хочу брусники, — ответила тихо Имиллю.
— Под таким снегом… — Кецай недоверчиво покачал головой. И все мужчины осудительно покачали головами.
— А я хочу, — упрямо повторила Имиллю.
— Скоро ты узнаешь ласки жениха. Эй! — позвал он недовольно одного из мужчин. — В нашей юрте будет ночевать жених моей сестры. Отправляйся в табун и позови его. Побьем Атласа, и парень станет ее мужем.
— Когда побьем? — раздалось сразу несколько голосов.
— Тойон скажет. А сейчас рано. Он надеялся на пургу, она должна была замести их. Однако наши лазутчики видели у них костры. Подождем.
— Подождем, — согласились воины.
Имиллю нашла Анкудинова. Она не плутала в тундре, да и что ей плутать, если она выросла здесь и знает каждую кочку. Анкудинова занесло снегом. По закону тундры он не жилец.
Маленькие руки Имиллю отгребали занастившийся снег. Их сводило от холода. Имиллю плакала от усталости, от беспомощности и еще бог весть отчего. Она не осознавала еще того, что каждое мгновение, проведенное возле Анкудина, стремительно отдаляет ее от сродников, что настанет тот миг, когда сродники объявят ее отступницей и Кецай поклянется убить свою сестру.
Она отрыла Анкудинова и долго взглядывалась в его белое лицо. Она представить себе не могла, что есть на свете такие странные люди. Оглянувшись, будто за ней кто-то подсматривал, протянула она подрагивающую маленькую красную руку к лицу казака и, страшась, тронула его бороду. У ее отца борода редкая, красивая, каждый волосок на счету, Анкудин же владеет густой бородой, как заросли тальника. А так борода как борода, в завитках, но холодная, как и весь Анкудин. Она схватила его за плечи, хотела трясти, но Анкудинов, тяжелый и несгибаемый, как бревно, лежал неподъемно. Тогда Имиллю набрала пригоршней снег и принялась тереть его лицо. Она, кажется, потеряла сознание: красные круги перед глазами оторвали ее от земли и бросили вниз, в страшную опустошенную тьму. Из черной безветренной бездны ее вырвал холод. Она очнулась и ощутила, что лежит на груди Анкудина, а сквозь его кухлянку пробивается неуверенный стук.
Анкудин жив!
Откуда и силы-то у нее взялись: уцепилась за ворот Анкудиновой кухлянки, дернула раз, другой… Сдвинулся с места неподъемный Анкудин. Затянула в расщелину между валунами, которую выдуло ветром, под голову положила его заспинный мешок, сама на корточки присела, на руки дует, согреть никак не может, слезы катятся, а она думает, как бы ей поднять Анкудина; Кецай сродников по следу пустит… что ж, они убьют их на месте…
Жилистый все-таки Анкудинов, недаром первый силач в отряде Атласова.
Как ни удивлялся Анкудинов появлению черноглазой Имиллю, но по ее хлопотанью и подталкиванью понял, что она его торопит, поэтому, превозмогая боль во всем теле, он, держась за валун, поднялся. Однако ноги не выдержали, охнул, скривившись; добро, Имиллю подхватила тонкими сильными руками, не дала упасть.
— А Володька ждет помощи, — проговорил он тоскливо. — А ты девка бедовая, — он, мучительно улыбнувшись, посмотрел с ласковостью на Имиллю. — Откуда ж свалилась только, ангел господен… Забьют Володьку, и сотоварищей моих забьют… Не-ет, топать надо… Помоги мне взять котомку…
Он сделал несколько неуверенных шагов, от которых в груди отозвалось болью, будто остервенело вколачивали там, где сердце, громадный кол.
Он оглянулся.
Имиллю стояла, понурив голову.
— Эй, — позвал он тихо, — эй, ангел ты мой, спаситель, не хочешь ли со мной?
Имиллю просияла, она поняла бородатого Анкудина.
— Тымлат, — сказала она уверенно и пошла впереди.
Степан Анкудинов ступил в легкий след Имиллю.
И пока Степан Анкудинов, превозмогая боль, едва не падая от усталости, старается не отстать от Имиллю, подгоняя себя словами: «Вперед, Степка, коль не хочешь сгинуть. На реке Тымлат Лука Морозко», и пока Атласов, опухший от бессонницы, осипший (старая простудная болезнь напоминала о себе), поминутно ждет, что вот-вот Кецаево воинство нагрянет, вернемся на Чукотский нос, в Анадырский острог, где вершит всеми делами почти беспредельного завьюженно-тревожного края Петр сын Иванов Худяк, пришлый человек с русского Севера.
Весь Анадырский острог гудел. Петька Худяк переселился к Ефросинье на постоянное житье. Эдакое событие! Ну как его пропустишь, не помусолив? Для Ефросиньи, конечно, позор. И по отцу Якову еще не отплакала, а завела себе мужика для плотской утехи. Добро, когда Петька так просто захаживал: оно ж и понятно, дело живое, тут и глаза закрыть можно. Но когда Петька и Ефросинья без всякого церковного сочетания повели себя мужем и женою, тут даже прежние защитники Петьки почувствовали себя настолько выше его, что потихоньку смеялись ему вслед, хотя чтобы прямо в глаза — ни-ни.
А все так произошло.
В природе чувствовалось: вот-вот, еще несколько усилий, и грянет весна. Не с громами и ливнями, как в Якутске, а сначала подточит сугробы, и те изойдут мелкими тугими ручейками. А как поосядут сугробы, считай, весна в полном разгаре, и тогда берись готовить сети к лету, потому что лето начинается сразу за последним снегом.