Так ни с чем и возвратились казаки к своему лагерю. Возвратились недовольные, настороженные плохо скрытой враждою камчадалов, живших по берегам реки Уйкоаль — Камчатки. А тут — новость: олени пропали, Енисейского не сыскать, а казаки хмельные, из стороны в сторону качаются. И Еремка пьян.
Взыграл Атласов. Казаки кричали: «Дармоед!» — и ругались непотребными словами. По реке Камчатке когда плыли, мясом их никто не кормил, угощали стрелами да копьями. Только и разговоров было: вернемся, завалим несколько оленей… На рыбе одной русскому человеку не продержаться. Ах, шкура чертова, этот Енисейский.
— Лука, бери, сколько надо, казаков, юкагиров забирай. Не мешкай… Оленей наших добудь, — говорил поутихший Атласов. — Я ж только Енисейского разыщу и враз за тобой. Я сам хочу с ним поговорить.
И Лука не стал медлить.
Енисейский же прятался. Казаки, искавшие его, отправились в погоню с Лукой. Атласов и несколько казаков, старых его приятелей, которых он берег, которым он доверял так же, как Луке (он в Камчатской земле понял до конца волос своих, что старый друг лучше новых двух, а друзей при своем неласковом характере он уже не мог найти), сидели у костра, рассудив, что тьма сама пригонит Енисейского; ежели он утек, то одного его камчадалы не испугаются, заманят и прибьют, а хуже того — в полоненника превратят; ежели он дрожит в кустах, то ему придется испытать крепость их кулаков — вот весь суд да дело на Енисейского, толмача и лихого человека.
Енисейский страшился выйти до темноты: знал, Атласов в гневном порыве мог его и пристрелить. Но когда солнце погасло и поздние сумерки превратились в звездную ночь, он, подавляемый страхом, подкрался к огню.
— Явился — не запылился, — усмехнулся Атласов, рассматривая растерянную, полинявшую фигуру своего толмача. «Друг сермяжный, — с горечью подумал он, — что ж ты натворил? Не будет тебе веры». Он порассуждал с товарищами, что ему делать с толмачом: бить его или не бить. Все-таки, как ни верти, а в Анадыре Енисейский и поднял его на ноги. Правда, и Худяк присоветовал, как выяснилось потом… «Для острастки надо побить», — решили все окончательно.
Наутро они догоняли Луку, и Енисейский борзо петлял по тропе впереди всех, и слышался только треск кустов.
Через несколько дней оленей у камчадалов отбили. Одного камчадала успели захватить. Он порывался хитростью покончить с собой. Уберегли. Дознались о нечто важном: на реке Иче тойон Тынешка держит взаперти странного по виду человека. Он заставляет его делать самые тяжкие работы, кормит впроголодь, чтобы у него не было сил сбежать. А человек этот выучился камчадальскому языку и говорит на нем сносно.
Молод Тынешка, и жена у него молодая и красивая, и сын у Тынешки юркий, носится с маленьким копьем, охотникам подражает. Он ему и лук выгнул с жильной тетивой, и стрелы выстругал, и наконечники отбил от пластинчатого серого камня и привязал их к древкам стрел тонкой и прочной жилкой.
Острожек у Тынешки небольшой. Выбрали ему в старину место удобное (впрочем, каждый камчадальский острожек был удобен для его обитателей прежде всего своей неприступностью, что лишало врагов возможности нападать внезапно, поджигать юрты и бить метавшихся в свете пламени воинов, как куропаток, а их жен забирать в полон, а то и для любовных утех). Стоял острожек у резвой реки Ичи, на высоком холме, и был у всех на виду, но и выгоду большую имел: врагов упреждал.
Август дарил жимолостью, морошкой, голубицей. Ветки кедрача усыпаны шишками. Тонкостебельная сарана с красно-желтыми в крапинках лепестками прятала в земле удивительный свой корень — белый клубок мелких долек, сладких и питательных. Корень сараны заготавливали на зиму в большом количестве (как раз этим и были сейчас заняты женщины): у камчадалов равна сарана хлебу.
Несколько дней Тынешка не получал известий о продвижении казаков. Он решил, что они повернули к реке Аваче, и успокоился. Женщины теперь все дальше уходили от острожка, громко пели, смеялись весело, позабыв страх перед огненными, все покоряющими людьми — казаками. Тынешка даже отпускал с ними полоненника. Он носил берестяные корзины с сараной, и женщины говорили при нем о своих тайных делах не стыдясь, потому что полоненник для них что был, что не был. Они даже смеялись над ним, спрашивая, есть ли у него что мужское, а полоненник лишь смиренно улыбался.
Выстрел от реки прозвучал неожиданно, и женщины, подхватившись, побежали молча к острожку, не забывая подгонять спотыкавшегося полоненника.
Казаки стояли на противоположном низком берегу, и было видно, как они о чем-то переговаривались и показывали руками в сторону острожка. Рядом с ними топольком виднелся сын Тынешки.
Острожек бодрствовал. Тынешка и воины решили казаков не пускать: постоят, подождут и другой путь выберут, в обход.
Жена Тынешки, Кенихля, забилась в свой полог и беззвучно-злобно плакала. Тынешка единственный раз заглянул в полог и сердито прикрикнул, чтобы Кенихля забыла про сына, еще народит. Кенихля враждебно промолчала. Однако Тынешка был уверен в своей правоте не пускать казаков в острожек.
— Ирод! — гневно кричал Атласов, рассматривая Тынешку, который стоял перед ним с завернутыми назад руками. (Он смеялся в душе над Атласовым, а на лице — безразличие.) — Каких я товарищей из-за твоего безумия в землю положил… Лука на стрелу наткнулся… За него одного — четвертую. Толмач! Эй, кто-нибудь, позвать сюда Енисейского, где его черти носят… Сказал, при мне быть неотлучно. (Енисейский, запыхавшись, лицо в саже, пытался что-то возразить, но не смел, ждал, пока поостынет Атласов.) Скажи ему, ироду, все это! — И добавил с горечью: — А я к Луке пойду…
Лука лежал под березкой со скорбным лицом, ветер шевелил седую густую бороду, волосы разметались по зеленой примятой траве, и тяжелые руки, подправленные кем-то, отдыхали на груди. Атласов сел рядом, ощутив вдруг до конца тяжесть случившегося. Он как-то смирился с тем, что погибли четверо на Палане-реке (осаду они выдержали многотрудную, при измене юкагиров и бегстве Анкудинова, которого он записал в убиенные), но тут, на реке Иче, упрямство Тынешки казалось ему бессмысленным, как бессмысленна была пролитая кровь и казаков, и камчадалов, а особенно гибель Луки…
— Приведите тойона, — сказал Атласов одному из казаков. Тот побежал, и скоро, подталкиваемый Енисейским, появился Тынешка. Все так же безразличен был его взгляд.
— Смотри, — сказал приглушенно Атласов молодому тойону, — вот лежит моя правая рука… Нет у меня больше правой руки… Ты мне ее заменишь? Молчишь, тойон. Отрубленное не пришьешь. — К Енисейскому: — Где его сын?
— Матери отдан.
— Тойон знает?
— От всех держим, злобен.
— Тогда пусть сведут его с сыном да с женою, но не упусти. Авось поразговорчивей станет. Полоненника искали?
— Нашли.
— Вот удача! Чего ж молчал?
— Не до него…
— Говорит что? — уже на ходу спрашивал Атласов.
— Смеется и плачет! Понял так, что хлеба просит. Сухарь отыскал, он его вмиг слопал.
Сын тойона то ли забаловался на берегу реки, то ли злые духи, затаившие на Тынешку обиду, решили отомстить, но он оказался в воде. Плавать его не учили, как не учили никого и никогда, считая, что по рекам нужно ездить только на бату, а кто в воде очутился и тонет, помощи не оказывали — человека боги к себе забирают, так надо; поэтому и были камчадалы искусными батовщиками.
Течение подхватило мальца. Он бы наверняка не выбрался, но, по счастливой случайности, на берег вышли казаки. Кто-то из них крикнул: «Тонет!». Кто-то сдергивал с себя одежду.
Мальчишку вытащили бесчувственного, растерли, и к нему вернулось сознание. Весь ворох вспомнившихся рассказов о пришельцах взметнулся у него, он вскричал, хотел бежать топиться, но его держали крепко. Он вздумал кусаться, над ним только смеялись. Тогда он успокоился, решив перехитрить добродушных людей: он скроется, как соболь, незаметно, и его не найдут по следам, потому что эти люди не умеют читать следов леса, ибо много смеются и ведут себя беспечно, распугивая все вокруг. Кроме того, в острожке заметили, что он схвачен…
Сейчас он видел отца. Лицо у отца было печально, он с трудом смотрел на Кенихлю, а та, сдерживая слезы, подошла к нему и сказала онемевшими губами: «Наш сын жив… Женщины в юрте… Они не тронули женщин…»
Казак, сопровождавший Тынешку, развязал ему руки, подтолкнул легонько в спину, а сам отошел поодаль, сорвал травинку, прикусил и вздохнул.
Солнце скатывалось за сопки, голоса людей становились звонче, каждый шаг слышался отчетливей. От реки потянуло холодком. В березах при вечереющем свете кое-где проглядывался редкий желтый листок. К осени, отметил казак, и ему вдруг захотелось к дому, чтобы вот так же подошла к нему жена, сказала с нежностью: «Милый мой соколик», позвала повыраставших Иванов да Стешек, и он бы долго сидел с ними и ни о чем бы не говорил, а только бы слушал и слушал дитячьи голоса и покорно-мягкие вздохи жены.
Тынешка кивнул в сторону нахохлившегося сына, и Кенихля поняла, что отец спрашивает, как очутился у казаков его сын. И еще она с мгновенным ужасом поняла, что тойона мучает мысль, не сын ли предал острожек. «Нет, нет, — хотела закричать Кенихля. — Наш сын не мог… Он же твой сын…»
А сын, заметив, как на лице матери проступил испуг, сменившийся затем страхом, стал рядом с ней, готовый защищать ее. Тойон вздрогнул: сын смотрел ему прямо в глаза, открыто и смело. И тогда тойон улыбнулся краешком губ: он всегда верил честным глазам сына. Напряжение, державшее его, спало, и хотя поражение воинов камнем легло на сердце, он готов был принять смерть от рук казаков даже с веселостью и долей той беспечности, которая всегда отличала мужчин его острожка от трусоватых соседей, когда дело заходило о выборе между жизнью и смертью. Поэтому он открыто и довольно улыбнулся и посмотрел на сидевшего в стороне казака: тот не обращал внимания на Тынешку, и во всей его фигуре чувствовалась отдыхающая добродушная сила.