За переливы — страница 2 из 36

Однако Атласов обладал скверной привычкой нарушать заведенный ход расспросных дел.

— Вели согреть воды, пусть обмоется, — сказал он писарю. (Тот скривился: не зря, видать, удаляет его приказной, тайну скрывает Худяк, а что за тайна, вряд ли кто узнает — недоверчив приказной: Луке Морозко расскажет, Ивана посвятит, остальные, если смогут, догадаются.) — Пошевелись… Поищи барахлишка, оденешь вот его потом, поприличнее. Да, на вот, обкорнаешь, а то в остроге людей напугает, скажут — леший. — Атласов улыбнулся и достал из-за голенища сапога единственные в остроге ножницы. — Головой отвечаешь. — И к Худяку: — А ты здесь подожди пока, он позовет.

Писарь аккуратно сложил бумагу, пальцем обтер с чернильницы пыль.

— Ступай! — нетерпеливо прикрикнул Атласов (он недолюбливал писаря, сам не знал почему, просто не приглянулся сразу — и все тут, и пересилить себя не мог; а терпел, хвалил при случае: письмом казак владел мастерски).

— Ну? — глаза Атласова вспыхнули угольками. Худяк взгляд выдержал: «Волк, чисто волк», — подумал он. — «Не увернулся уросливый», — отметил Атласов, удовлетворяясь.


Сколько ни бродил Худяк, сколько ни скитался, куда ни заглядывал, везде: и по берегам рек, и в глубокой тайге, и на берегу холодного Северного моря, и в тундре — везде людишки, и все при деле, и все доверчивы, и рыбки предложат, и хлеба дадут, и спать постелят. Простой люд, добрый.

Но как-то забрел на двор худого боярина. Встретил старик-сторож.

— Во время сна к боярину не суйся, не любит, — сказал он.

— Прислуга большая?

— Хватает.

— Земли есть?

— Найдутся и земли.

Приблизились к высокому старому крыльцу, побитому многими дождями. Подождали.

Выскочил на крыльцо юркий приказчик с бороденкой. На нем сидел кафтанишко с засаленными локтями и шаровары, заправленные в голенища. Худяк усмехнулся — голенища кончались обыкновенными лаптями.

— Батюшка Петр Дружина почивать изволили и послушать новопришельца дозволили мне. Говори, — милостиво разрешил приказчик.

— На работу подряжаюсь. Не найдется ли чего в имении сделать.

— Кто ты?

— Петр сын Иванов Худяк.

— Вовремя пожаловал. Слушай: заготовить дров и лучины на весь год, пятьдесят жердей к зиме для крепления сена, сто веников принести для банного дела. Затем: хозяин куда пошлет, с собой ли возьмет, идти обязан будешь. А осядешь в деревне, навоз на поля подвозить будешь, ведь хлеб ясти хозяйский с вечера сегодняшнего почнешь.

— Все? — спросил смиренно Худяк.

— Тебе мало? — буркнул старик-сторож. — И с этим загнешься…

Худяк сбежал через неделю, однако люди боярские его поймали и приволокли, кинув к ногам владыки. Боярин был мнителен, во всей крепкой Петькиной фигуре ему почудилось близкое пришествие беды; он ждал покаяния, жалостливого унижения (тут бы он, может, и простил), но Петька молчал. Барин взъярился.

Петьку иссекли, потом бросили в канаву. Ночью его подобрал лесник. Он поил его чаем с медом, прикладывал к ранам подорожник, отваривал разные травы, заставлял укутываться в тулупы и потеть до одури.

— Живи у меня, — говорил он Петьке. — Лес большой, за всю жизнь не исходишь…

Не согласился Петька, и они распрощались печально.


— Останешься при мне. О себе много не болтай — донесут и упрячут. А мне смелые люди нужны, — сказал Атласов.

— Посылай хоть куда…

— Посмотрим, — усмехнулся Атласов. — Стрелять умеешь?

— Из лука.

— Так не пойдет. Из ружья надо учиться.

Всю зиму, а потом лето и осень Худяк назначался в караульные. Он выучился метко стрелять и быстро перезаряжать ружья. Когда Петька заступал на смотровую башню, острог спал спокойно: не было еще такого, чтобы Петька Худяк проспал хоть минуту с ружьем в руках. И Атласов все чаще и чаще отмечал среди других казаков Петьку. Но что было удивительно — никто не держал на него злобы: то ли открытый характер, то ли преклонение, что в одиночку путь сибирский выдюжил, то ли безбоязнь за свою судьбу и веселость языка, скрывающие твердый характер и недюжинный ум, покорили всех.

Летом Худяка одолела тоска. Как перелетной птице, не сиделось ему на месте. Привыкший к длительным странствиям, к ночевкам на воздухе, в остроге скучал, ему было душно, и если бы не привязанность к Атласову, человеку, как определил Петька, смелому, своевольному, но доброму и порой непривычно милостивому, давно бы сбежал в ту самую Камчатку, о которой столько разговоров.

К осени ждали Луку Морозко. Петька денно и нощно торчал на башне, чтобы встретить отряд первым — уж очень взбудоражили его ум рассказы о Луке Морозко.

На глазах Петьки меркла тундра, как побитая молью шкура бурого медведя. Первая пороша высыпала ночью. Петька ловил на ладонь снежинки и чувствовал, как влажнится кожа. «На беляка сходить бы», — думал он. Пристроившись у бойницы так, чтобы можно краем глаза и простор обозревать, и, кутаясь в тулуп, согреться, Петька представлял охоту на зайца. Вот он вспугнул беляка, и тот запетлял, стараясь уйти от Петькиной стрелы, но от нее разве скроешься?

К полудню, однако, пороши как не бывало. Лишь кое-где виднелись белые клочки, но и они сокращались и вряд ли могли дотянуть до вечера — солнце раззадорилось.

Худяка долго не сменяли, запаздывали, и он уже хотел спускаться, как увидел людей, едва ли больше десятка.

Они будто нехотя вытянулись из тальникового леса и остановились.

— Степан, эй, Степан! — крикнул Петька казаку, который вразвалочку, позевывая после сна, наконец-то шел сменять его. — Побыстрей, кажись, Морозко из Корякской земли заявился.

— Ну! — И Степан в тот же миг взбежал на смотровую башню. — Верно узрел, Петька. — Сорвал шапку и замахал ею. — Лука! Эге-ге-гей!

Петька, торопясь, зажег фитиль, ухнула холостым медная пушка.

Едва улеглось эхо, как люди медленно и молчаливо направились к острогу. Нарты, которые они тащили за собой, были брошены.

Петька и Степан, навалившись, открыли поскрипывающие ворота, и люди устало вступили на острожскую землю. Впереди всех хозяйственно, стараясь не показать слабости, вышагивал высокий казачина.

— Морозко, — шепнул Степан Петьке. — Это и есть Лука Морозко.

— Силен, — сказал восхищенно Петька. А навстречу Луке радостно спешили Атласов, бабы и немногочисленные темноглазые детишки.

Остановились друг против друга, словно рать против рати. Все смолкли. Лука поклонился и густо сказал:

— Вот и мы, Володимер. Принимайте. По зиме ушли, по зиме и возвратились.

Едва только произнес эти слова, как засуетились женщины, зашумела ребятня. Бросились обниматься.

— И чо-то ты худющий, Ваня, — говорила жалеючи одному из казаков его смуглая жена. Она робко прижималась к мужниному плечу.

— Поход, Авдотья, тяжел, — отвечал намеренно громко казак, и чувствовалась в голосе его радость: его, Ивана, с почтением встречает жена. И он готов обнять ее и целовать, да лицом строжится, перед молодыми и неженатыми гоголем держится, а те смотрят на него с завистью.

Атласов тащил Луку к своему дому. За ними привычно потянулись казаки.

— Отпусти их, — напомнил Лука.

Атласов остановился, поднял руку. Его обступили казаки. Они ждали, это видел Атласов по их лицам, похвалы.

— Отдыхай! — повелел Атласов.

В воздух взметнулись малахаи.

Атласова и Морозко ждали Енисейский и казак-писарь, который аккуратно разложил бумагу и приготовил чернильницу, чтобы внести все, о чем поведает степенный Морозко. Но Атласов, едва переступив порог и увидев писаря, дернулся: «Завтра поутру приходи. Вишь, измаялся человек!» И писарь быстренько вышмыгнул.

Лука сел за выскобленный стол, крепкие загорелые руки легли на древесную белизну, и он лишь теперь расслабился, вздохнул облегченно, в бороде зашевелилась улыбка.

— Дошли, — сказал тихо. И повторил громче: — Дошли все-таки! Вот так-то, Володимер.

— Рассказывай! — Атласов нетерпеливо прошелся по избе.

— Настойки бы с устатку, — возразил такому напору Лука.

— Ах ты… Сам давно не прикладывался, и тебя забыл. — Енисейскому: — Достань. — И дальше: — Здешний народец слабоват, держим зелье под замками пудовыми… А нашему брату только позволь — выжрут все мигом да еще передерутся.

Енисейский нехотя полез под низкую кровать, долго сопел, кряхтел, и, наконец, бутыль, пыльная, в паутине, была поставлена на стол.

Осушили по кружке.

— Земля-то какова? — настойчиво-нетерпеливо наступал Атласов.

Но Лука от выпитого сник, обмяк, засыпать стал.

— Идем на лавку, Лука. — Атласов помог ему подняться. И едва Морозко коснулся головой заботливо свернутой шубы, как блаженно захрапел.

Атласов с беспокойством вглядывался в лицо десятника: еще одна седая прядка в Морозкиной бороде. Постарел… Во сне Лука вздрагивал, шевелил губами. Снял с себя атаман душегрейку на собачьем меху и укрыл плечи друга. Не всяк сумеет землю изведать и людей сохранить.


Лука Морозко с небольшим отрядом ушел в неизвестную российским людям землю еще до прихода Атласова в Анадырь. Они сумели дойти до реки Тигиль, причем, как ни странно, обошлись без крупных стычек с оленными коряками; их не трогали даже в многонаселенных острожках. Лука собирал каменные наконечники стрел и копий, костяные иглы, а главное — в одном из острожков он выменял у тойона на свой походный нож свиток с неизвестными ему письменами. Откуда появился свиток у тойона, он так и не смог уяснить: толмач был слаб в корякском языке (каждый острожек говорит на своем, особом корякском, и часто оленные коряки не понимают береговых).

Просидели Атласов и Лука над свитком не одну ночь. Вертели его и так и сяк, на свет изучающе просматривали, нюхали, пробовали на язык. И от такой неразгаданной тайны Атласов был долго не в себе, корил себя неученостью и все чаще выговаривал Енисейскому, что мало ум иметь, надобно и грамоте разуметь. На что Енисейский дерзко отвечал: «Учен сверх меры». Атласов разочарованно махнул рукой и тут же принялся за Петьку Худяка. Тот оказался податливым, до грамоты охочим, и тогда Атласов повелел казаку-писарю взять в обучение Петьку. Теперь и за службу драл, и за учебу; и потел Петька, и не раз проклял Атласова за жестокость, но аз да буки усваивал. «Чтобы все письмена мог читать, — усмехался добродушно Атласов. — Не один свиток в руках еще подержишь, дураком себя чувствовать не будешь».