— Ей нужен покой, — сказала непререкаемо дохтуриха.
Выходя из церкви, бабка Марфа увидела свою соседку Марфу Кузьмину, постельницу великой княжны Софьи Алексеевны.
— Лица на тебе нет! — всплеснула полными руками Кузьмина. — Уж не случилось ли чего? — Она бочком приблизилась к Марфе, посматривая на нее с нескрываемым любопытством. Бабка Марфа доверительно взяла Кузьмину под руку, и они медленно направились к дому.
— Что ж не случилось, соседушка, — жалобно всхлипнула бабка Марфа. — Такое приключилось, что ума не приложу, как рассказать… И откуда напасть такая на меня… Хорошо, что тебя повстречала…
И бабка Марфа поведала свое горе.
Кузьмина второй десяток служила постельницей в государевых палатах, а сейчас состояла при царевне Софье, крутонравной дочери Алексея Михайловича от первого брака. Зная нелюбовь Софьи к молодой царице, бабка Марфа не зря пустила жалостливую слезу: она надеялась, что Кузьмина по старому соседскому знакомству все-таки обмолвится Софье о невиновности Марфы, а та, злорадствуя, авось убедит отца, что Наталью Кирилловну никто и не пытался сжить со свету, а боли в животе лишь от некрепкого здоровья (быть может, она лишь поэтому и не может понести?). Бабка Марфа настаивала, что всенепременнейше только Кузьмина может убедить царевну Софью заступиться перед царем. Кузьмина же с первых слов поняла, чем грозит ей самой вообще знакомство с бабкой Марфой. Не желая обидеть бабку Марфу отказом, она ответила уклончиво, что попытается закинуть словечко перед царевной Софьей, однако особо надеяться не следует, что прощение будет получено сразу же…
— Уповай на бога и на государеву милость… А если вина твоя бесхитростна, государь милостиво рассмотрит дело твое… — И Кузьмина, перекрестившись, поспешила отдалиться от бабки Марфы.
Бабку Марфу разбудили трюком в дверь около полуночи.
— Кто там прется, — проворчала сердито Марфа. — Сейчас, окаянные… Дверь высадите…
Двое стрельцов ворвались в дом.
— Ты будешь Марфа?
— А кто же?
— Живо!..
— Да за что?
— Слово и дело…
— Господи!
Марфа накинула на голову черный платок. Дюжие молодцы, подталкивая крепкими кулаками, вывели бабку на улицу и, подхватив, кинули в телегу на доски, сели по бокам, свесив ноги, и телега, поскрипывая, потащилась по улице мимо темных затаившихся домов.
Царица Наталья Кирилловна оправилась. Не то молитвы помогли, не то дохтурихино питье, но к вечеру она зарумянилась, молодое крепкое тело взяло свое. Известили царя. Он не поверил. Однако же на его глазах произошло чудо: Наталья Кирилловна, отбросив одеяло, встала и, голостопая, приблизившись к нему, остановилась и вдруг, засмущавшись отчего-то, сильно покраснела и поклонилась.
— Я здорова, государь мой, — сказала она мягко.
Алексей Михайлович облегченно вздохнул, обвел всех присутствующих довольным взглядом. Родственники, извещенные о болезни Натальи Кирилловны, поначалу было растерянно присмиревшие, теперь распрямились: не подвела Наталья Кирилловна, не бывать Милославским во царствии, слава Нарышкиным… Теперь дело за малым: родить царю наследника.
В радости Алексей Михайлович повелел подать всем вина.
Хмурый невыспавшийся дьяк, да писец, молодой, серьезный, лицом худ, да равнодушный пыточных дел мастер у возвышающейся тенью дыбы, коптилка на столе — вот почти таким бабка Марфа увидела подвал (слышала о нем много ужасного, а вот подумать, что самой придется земельку кровавую топтать — боже упаси; и ее не миновала божья кара, да только вот за что?). Ее усадили на лавку перед дьяком (дьяк кивком головы отправил стрельцов), и тот, положив руки на стол, переплетя пальцы, уставился на Марфу.
— Сказывай, — лениво начал дьяк, но за безразличностью в его голосе Марфа уловила нарастающий гнев, и, чтобы упредить нарастающую лавину, она кинулась в обвинения дохтурихи, что-де коварная литовка не раз ей, Марфе, сама давала грибы и соль (быть возможно, дохтуриха задумала царицу извести с помощью Марфы), что хитрости за ней не держится, что государю она служит справно…
Дьяк молча выслушал Марфу и расцепил пальцы.
Пыточных дел мастер пружинно очутился позади бабки, не успела она ойкнуть, а руки заведены назад.
Молодой писарь принялся старательно чинить перо; пальцы его дрожали.
Холодные глаза дьяка не верили Марфе.
— Как на духу… нет за мной вины… — заплакав, взмолилась Марфа.
Пыточных дел мастер потянул за веревку.
— Изверги! — вскричала Марфа и потеряла сознание.
Алексей Михайлович вышел из покоев царицы под утро, обмякший и успокоенный. Он крепко заснул, и сны, которые он видел, были воздушны и призрачны, как у ребенка.
К обеду из пыточных подвалов ему доставили исписанные листы — дело Марфы Тимофеевой.
Он с жадностью прочитал его, а последний лист пробежал дважды.
«И для подлинного розыску допрашивана государыни царевны и великой княжны Софьи Алексеевны постельница Кузьмина, что ей нынешнего числа говорила бабка Марфа, и постельница сказала против расспросу комнатной бабки Марфы…
И бабка Марфа подымана на дыбу и висела, а сказала свои прежние речи.
Она ж к огню приношена и всячески страшена, а говорила то ж, что и в расспросе сказала.
И после расспросу Марфа Кузьмина освобождена.
А Марфа Тимофеева посажена на Житном дворе за караул».
Алексей Михайлович остался доволен розыском: небо отвело от царицы действие наговора, и она сейчас в добром здравии; Милославские и Нарышкины, вскинувшиеся было, как волны на реке во время бури, до поры до времени угомонились… Алексей Михайлович, молодо ступая, приблизился к окну. Небо радостно и тепло синело, солнце купалось в этой нежной синеве, и белые барашковые облака в задумчивости застыли вдалеке. Парило, как и вчера.
Через девять месяцев, в мае 1672 года, Наталья Кирилловна, к радости Нарышкиных, родила сына, будущего царя Петра I.
О бабке Марфе при царице говорить запрещалось, и она вскоре забыла Марфино дело.
Исчезла Марфа.
Бег
Бежала красная лиса, зацепила за сопки хвостом, и хвост, по легкости своей, повис над сопками — это и был закат: упругий, красный, с желтыми прожилками.
Сопки отливали синевой и были похожи на выщербленный наконечник.
И вот показалось: люди будто выкатились из-за синих сопок.
Поначалу нельзя было различить: кто?
Тундра молчала. Она принимала их с покорностью и затаенной лаской.
Люди пылали, будто выкупавшись в закате. В тундре посветлело: не день ли собирается вернуться, нарушив естество?
Однако закат стал меркнуть, подтвердив, что день не вернется. А что свет в тундре — поглядите, он исходит от людей.
Ты видел оленьи гонки, когда ездок в легких нартах скользит по осенней тундре?
Олени всхрапывают.
Ветер рвет малахаи.
Все хотят одного — победы, ибо нет сладостнее победы, которая подобна поцелую успеха.
Кто же скачет по тундре?
Первой — красавица Каляян.
А за ней — трое юношей. Кто из них догонит девушку, к тому в юрту она и войдет, и будет доброй матерью, и будет любить мужа, пока глаза ее будут видеть солнце и в грудях останется нежность и желание любить.
Каляян смеялась над юношами, увлекала, манила их за собой. Они не отставали: счастье трудно догнать даже на олене.
Звали юношей Уммева, Якаяк и Эвекка.
Олень у Эвекки молодой, резвый, как и сам хозяин. Гордился своим оленем Эвекка и не раз говаривал:
— На моем олене и до луны путь недалек.
Но сейчас Эвекка чувствовал: олень начал понемногу выдыхаться. Он уже споткнулся, и это для Эвекки было сигналом: он напрягся. Рот его искривился в крике, протяжном и тяжелом: «А-а-а!» Олень испугался Эвеккиного крика и споткнулся еще раз и, споткнувшись, стал отставать — Эвекка увидел краем глаза, как едва заметно выдвинулась вперед нарта Уммевы.
А Каляян смеялась, и раскрытые ее губы были красны, как брусника.
«Чаут бы», — на миг подумалось Эвекке, и эта короткая мысль черной горой отгородила Эвекку от Каляян. И он еще не понял, что Каляян навсегда потеряна для него, и продолжал нестись за девушкой, и это было похоже на погоню за ветром — бесцельная, изнуряющая погоня, умертвляющая истинные чувства.
Эвекка заметил: Уммева стал выходить вперед, а Каляян придержала своего быстроскачущего оленя.
«Она любит Уммеву», — испугался Эвекка, и от испуга дрогнули его руки, и олень споткнулся в третий раз.
Уммева уже поравнялся с Каляян, и она, к удивлению и Эвекки, и Якаяка, первой протянула ему руку.
«А почему не я!» — воскликнули Эвеккины глаза.
«И-и-к! — исторгло вопль Эвеккино горло. — Так почему же не я!»
Он вовремя остановил разгоряченного оленя на кромке высокого морского обрыва. Каляян и Уммева падали медленно, будто парили, обратив друг к другу счастливые лица и держась за руки. Поравнявшись с ними, падал и Якаяк. Ни крика не издали ни олени, ни люди, лишь острые камни вздрогнули: они приняли на себя счастье двоих и отвергнутую любовь третьего. И покрасневшее море стихло в изумлении.
Отпрянул Эвекка от обрыва, и олень посмотрел на него испуганно, будто спрашивал: «Что с тобой, Эвекка?»
«Там», — хотел было сказать Эвекка, да не сумел и продолжить: застыли его губы, не было сил разомкнуть их. Он не мог заставить себя посмотреть еще раз вниз: это оказалось выше его сил. Силы оставили его, ноги отказали, он упал, и тело его, содрогаясь, говорило о бессилии сердца.
Утром Эвекка поднялся и, не оглядываясь, сначала медленно, а затем, все ускоряя шаг, заспешил от обрыва.
…Эвекка, согбенный старик, сидел, скрестив ноги, у ветхой юрты, курил черную трубку и, щурясь, смотрел на тихое, успокоенное море. Ветерок играл с дымом из Эвеккиной трубки.
Несколько дней назад Эвекка почти на самом краю обрыва поставил свою юрту. Тогда Ветерок противился пришествию Эвекки: он с игривой злостью закручивал его старую кухлянку, рвал из рук шесты для юрты, трепал продымленные шкуры. Но Эвекка поставил юрту, и Ветерок, посвистывая, улетел в глубь тундры. И Эвекка закурил трубку: он остался доволен, даже радостен от победы над Ветерком. Но вскоре радость прошла.