— Читайте, читайте! — восклицает вдруг настойчиво Грюнбах.
Da? ich so traurig bin,
Ein Marchen aus uralten Zeiten
Das kommt mir nicht aus dem Sinn [3].
Он упоенно покачивает головой в такт стихам. Вдруг спохватившись, говорит печально:
— Да, Гейне — это не то что устав, конечно. Я вас понимаю. Но попробуем все же повторить с вами первый параграф устава вермахта. С самого начала, — говорит он примиренно.
Пожалуйста. Насчет этого напрасно беспокоится маленький Грюнбах. Это невозможно забыть. Захочешь избавиться — и не сможешь.
— «Наступательный дух немецкой пехоты…»
Я произношу это в комнате бывшего райзо с окнами на главную улицу. А по улице, мимо наших окон, идут и идут. С самой ночи. Растянулась нескончаемая колонна, движется через город. Идут издалека, с войны, тяжело припадая, волоча ноги, усталые, замерзшие красноармейцы, на спинах под вещмешками болтаются закопченные котелки.
5
Сидим на лавках в большой комнате райзо, где недавно мы присягали. Лектор. Лицо неразборчиво, тучный подбородок лежит на лацкане пиджака. Вкатился — и к печке, расставил руки — греется. Оттуда покатился дальше, к столу.
Обещает: у Германии вот-вот кончится бензин; время работает на нас. Про это мы уже знаем. Но если оглядеть наши ряды — кое-кто слушает, распустив губы.
Митька Коршунов поднялся — лицо серое, окаменелое. Скрипит лавка, отодвигаются ребята, давая ему проход. Лектор замолкает, следит за ним, недоумевая.
Я слезаю с лавки, дергаю Митьку за пуговицу на рукаве: скройся, сделай милость, не надо демонстрации. Ведь мы уже присягали.
Мы зашли за печку, и теперь нас обоих не видно лектору.
— Пошлость! — с яростью говорит Митька. — За кого он нас принимает? Кого вербует? Малодушных?
Митька подавлен.
Нам и правда не надо пошлых убаюкиваний.
— Слухи о прорвавшихся войсках германцев, — говорит с усмешкой юркнувшая к нам за печку Ника, — вызвали брожение среди солдат Цезаря…
Всегда она вот так. Вроде знает защитные слова от пошлости. Мы смеемся.
Ох эта Ника Лось, hirvi, как она называет себя. Говорит, по-фински hirvi — лось. А фамилия ее — калька с финского. Отец ее, дескать, финн.
Завирается. Сочиняет себе биографию. То вдруг доверительно намекает: отец ее пострадал от Чека, мать — из дворян. Плетет бог знает что. Мистифицирует. Нравится ей ходить по краешку.
С нею не соскучишься. И дышится с нею вольготно.
6
Падает снег тяжелыми хлопьями. Все пухло, бело-сказочно. Иду в агитпункт — дома у нас нет керосина. Мну подошвами свежий, податливый снег, дышу — хорошо! Радуюсь чему-то — неизвестно чему.
— Вив ля Франс? — приветствует меня Ника, она стережет мне место рядом с собой.
По другую сторону от нее — Грюнбах в котиковой ушанке, вокруг шеи шарф, затолканный концами за лацкан синего бостонового пиджака.
Длинный стол. Две лампы-«молнии» ослепительны. Щурюсь на их свет, отрываться не хочется. Мне хорошо.
Слышу, как Грюнбах консультируется у Ники насчет русских синонимов к слову «дылда».
Неугомонный маленький Грюнбах. Теперь он задался целью снабдить нас немецкими ругательствами. Факультет поддержал его инициативу — решено: издадут для нас карманный военный разговорник и карманный сборник ругательств.
— Вы спускаетесь на парашюте в тыл врага. Приземлились, — говорит он, жестикулируя, обращаясь к нам по-немецки. — И вдруг из-за куста — фашист!.. Представьте себе на минуточку…
Лично я не могу себе этого представить, но киваю утвердительно.
— …Вы кричите: «Стой!» Но этого мало. Чтобы морально подавить его, вы должны сильно выругаться. — Он откашливается и произносит с угрозой: — Вот я тебе сейчас так дам, что ты влетишь головой в стену и мозги твои придется вычерпывать из стены ложками!
— О, майн готт! Неужели нет у них ругательств портативнее? — вздыхает Ника, не спуская с Грюнбаха своих въедливых, узких, лукавых глаз.
— И после этого вы его уже ведете…
Куда же мы ведем его?
Мы мешаем людям заниматься, но на нас не шикают из уважения к преподавателю. А кое-кто и прислушивается с интересом.
— Само собой разумеется, что не одни угрозы… Вы также наставляете на него оружие…
Но это уже не его область, и он опять углубляется в синонимы.
«Ваше боевое оружие — немецкий язык, — сказал как-то генерал Биази. — Изучайте его прилежно, совершенствуйтесь».
А с оружием нефигуральным мы познакомимся, по всей вероятности, уже на фронте.
Грюнбах встает и, держа в своих маленьких ручках Никину руку, прощаясь, говорит галантно и вкрадчиво:
— Ваше появление на фронте, Вероника Степановна, морально разложит укомплектованную баварскую дивизию.
Это похоже на признание в любви.
Я ретируюсь.
— Послушай! — говорит своим зычным, наполненным голосом Вова Вахрушев, выдвигаясь навстречу мне вместе со стулом. — Как у вас обстоит с «самоходками»?
Он произносит слово «самоходки» по-немецки — Selbstfahrlafetten.
И я отвечаю ему по-немецки:
— Пока что не жалуемся. Нет у нас «самоходок».
Сложносоставное слово, как почти все военные термины у немцев. Ни за что б не заучить. Но на нашем жаргоне оно употребляется в особом значении. Так что входит в обиход. Запоминается.
7
Полковник Крандиевский обходил общежития. Сначала оба мужских, потом дошел и до нас.
Мы выстроились во дворе.
Тетя Дуся повязала поверх ватного пиджака нарядный, нездешний фартук. Он достался ей от проезжих эстонок, заночевавших у нее, перед тем как следовать дальше в тыл, бог весть куда.
Тетя Дуся держится возле нашего строя, ждет, что будет. Но насчет общежития ничего особенного не говорится. При сравнении с мужскими оно заметно выигрывает. Все же полковник Крандиевский призывает нас подтянуться — в бытовом отношении также.
Большие седые брови глядят на нас из-под серой каракулевой ушанки. Стройно охватывая полковника, спадает к ногам светло-серая шинель с голубоватым акцентом.
Ему подобает говорить о подтянутости, он сам ее олицетворение. Не зная ничего о полковнике Крандиевском, мы между собой причисляем его к офицерам еще старой, царской выучки.
Наш строй — в брезентовых сапогах, в шинелях с суконными поясами. Зато головные уборы — кто во что горазд. На Нике — белый шерстяной платок, на мне — самодельная шапочка с острым мысиком, спускающимся ото лба к переносице.
Надо думать, в глазах старого военного рябит от такой пестроты. Но он об этом — ни звука. Нам разрешено нарушить форму — зимних шапок не подвезли, а суровая зима явилась раньше положенного.
Нас вообще не очень угнетают дисциплиной. Мы на отшибе у командования — за три километра от кумысосанатория. И статут Военных курсов переводчиков еще не определился. И кроме того, вольготность, которой мы пользуемся, имеет связь с общим положением дел в стране, и мы это с тревогой подмечаем.
Полковник Крандиевский призвал нас с честью выполнить свой долг. Скоро мы должны во всеоружии отбыть к месту назначения. Время движется. Не забывайте ни на час о фронте.
Если б это сказал кто-то другой, допустим командир взвода, мы б едва стерпели. Сами сознательные. «Взлет. Прыжок — гибель фашизму!» Но Крандиевского мы не просто слушаем, мы внимаем ему.
Мы напряженно стараемся уловить в его словах что-то новое, известное лишь нашему командованию, что-то обещающее перелом в событиях.
Еще недавно по Волге на баржах, буксирах и пароходах приплывали к нам сюда всевозможные вести. Теперь — нет. Закованная льдом Волга отрезала нас от внешнего мира. Ни вестей, ни новых впечатлений. Осталось одно — Ставрополь.
А уедем — что запомнится?
Истрепанная в боях дивизия, бредущая через город. Бравурный параграф вражеского устава: «Наступательный дух немецкой пехоты». Белуха на снегу — бездомье. Поручик Лермонтов без шинели. Мешок с трофейными документами, который знает, что такое война, куда основательнее наших преподавателей. Немецкие сложносоставные военные термины, трудно поддающиеся запоминанию, и легко заводящиеся вши, прозванные одним из этих терминов.
И надо всем как девиз — наш не слишком осознанный ближний удел: «Взлет. Прыжок — гибель фашизму!»
Крандиевский внезапно прерывает себя и просто, не по-военному объявляет:
— Мы бы еще о многом поговорили, да вот обувь на нас что-то не по сезону. — И вскинув голову, звучно, упруго и чуть грассируя, командует: — Рра-зойдись!
Мы расходимся, унося ощущение ласки и смутной надежды на что-то хорошее.
Думаем ли мы о фронте? Да о чем же еще нам думать? Мы говорим о нем на уроках, в столовой и в комнате. Все больше шутливо, обыгрывая поведение каждого из нас на фронте.
Трудно облекать в мысли то, что не можешь себе толком представить. Фронт — это что-то грандиозное, без очертаний, там нет ни тебя, ни меня, только ярость, кровь, скрежет необходимость превозмочь врага.
Глава четвертая
1
Ветер с Волги. Пробирает до костей. Идешь против него, согнувшись, бодаясь. Наподдаст еще — и загонит последних прохожих по домам. А дома завалило снегом по самые оконца, скованные морозом, слепые или слегка мерцающие. Покорный уют тылового городка, оставшегося на попечении старух.
От крыльца — по целине пробоины в снегу, — топя валенки по край голенища, с коромыслом на плече, выныривая из снега и опять погружаясь, подплывают к колодцам хозяйки. На их обратном пути вьются за ними по снегу змейки — схваченная морозом расплесканная вода.
В эти глухие, забитые снегом улицы ворвалось поздним вечером известие: немцев гонят от Москвы! Мы не усидели, рванулись наперехват ветру. Влетели в общежитие к парням, обнимались на радостях. Стянув брезентовые сапоги, оттирали окоченевшие ноги. Кстати, как ухитриться сохранить в целости ноги до фронта — вот задача.
Мы что-то пели, стоя в чулках, счастливые, растроганные. Было необычайно празднично. Хотя в самом общежитии у ребят до чего ж угрюмо, неприютно — и неметеный пол, и закопченные стекла на лампах, и запах портянок.