За плечами XX век — страница 83 из 94

Однажды в «кремлевке» в ожидании приема у врача, прогуливаясь по ковровой дорожке со знакомым — Ежовым, ведавшим тогда в ЦК кадрами, отец объяснил ему свое двусмысленное положение.

— Мы такими кадрами не бросаемся, — сказал тогдашний Ежов.

И как видно, его содействием отец был переведен на работу в только что образованное «Управление кинопроизводством». По-видимому, это управление — предтеча будущего министерства кино.

Здесь папе работалось хорошо и дружественно с сотрудниками аппарата. А вокруг интересные люди творческого цеха. Это была пора расцвета нашего кино. Помню просмотры новых работ в небольшом уютном зале управления, а то и в кабинете за чашкой чая. Я бывала папиной гостьей. Но неизбежно время подошло к 1937 году. В напечатанном в газете отчетном докладе за этот, 1937-й, видного деятеля, большевика Шумяцкого, возглавлявшего управление, было сказано: «В связи с оздоровлением кадрового состава: мы освободились от меньшевика» и названа фамилия моего отца. С ярлыком «меньшевика» да пропечатанным в газете ничего другого не оставалось, как только ждать ареста.

От предпринятых отцом попыток устроиться на работу пришлось отказаться. Откликнувшиеся товарищи, готовые содействовать, исчезали один за другим — их забирали прямо на работе либо ночью из постели. (Не избежал трагической участи и Шумяцкий.)

Папа оставался дома. Был продан рояль. Из 140 рублей своей стипендии первокурсницы я отдавала маме сто, сорок оставалось мне на проезд и на бутерброд с колбасой в ифлийском буфете. Замечательный был бутерброд, вспоминался всю войну. Само собой и Боб отдавал свою стипендию и подрабатывал.

Папа ни тревог, ни вздохов не обрушил на семью. Не было в папе ни геройских, ни бойцовских черт, но при всех критических обстоятельствах от него всегда исходило что-то смягчающее жизнь и обстоятельства. Может, то мудрость была.

Папа засел за новые книги по юриспруденции, избрав возвратный путь в юристы. Заодно братишка Юра наметился перескочить из 1-го в 3-й класс и тоже трудился под папиным руководством.

Когда все разбредались по постелям и в квартире становилось тихо, сквозь стену, разделяющую меня с папиным кабинетом, куда он перебрался спать, проникало: папа разговаривает по телефону. Слов не слышно, только папин приглушенный голос. Это было в ту пору, когда он раздобылся мешком, сунув в него смену белья, теплые носки, еще что-то, держал мешок под письменным столом, прямо у ног, если сидел в кресле за работой. Этот долгий, перетекающий в ночь разговор с близким человеком мог оказаться последним. И каждая ночь — испытание.


Папа никогда не напоминал мне о том ужасном случае. Но я не могу забыть.

Как-то раз я вернулась со свидания очень поздно, не предупредив, да и сама не знала, что так получится, а папа, оказывается, считал, что все дома, спят. Ключа у меня не водилось. Я нажала кнопку звонка, выждав, нажала посильнее. Звонок наш был резким, не мог не разбудить папу. Его комната была ближней к входной двери. Я постояла в растерянности. Не ночевать же на лестнице, и снова, переждав, позвонила.

Наконец послышались шаги. Звякнул замок, дверь отворилась. Папа. Я онемела. Он был в костюме, в вывязанном галстуке, в зашнурованных полуботинках. Не произнеся ни слова, повернулся, пошел к себе. Я стояла, смятая до слез, в отчаянии от того, что наделала, понимая, кому готовился папа открыть дверь.


6

День моего рождения продолжался. Всполошенный Юрка влетел с закончившегося футбольного матча, за столом стало оживленнее. А тут еще стук в дверь — Изя Крамов с цветами. Он помнил этот день. Пришел не один, с ним незнакомая мне девушка с русой косой вокруг головы и красивыми, крупными серьгами. За столом она оказалась почти напротив, внимательно рассматривала меня. Не скажу, что мне это нравилось. Странно. Предупреждал: «что бы ты ни увидела, ни услышала…» Вот увидела. Ну и что? Все же странно. Никакой логики. Видимо, меня не шевельнуло, не задело. Не спросила его ни тогда, ни потом, позже: зачем же привел? Так и не узнала. Тоже никакой логики. А спроси, узнаешь ли что? Знал ли сам, что в нем нелогичного, сумасбродного намешано войной. А во мне? Знала ли?

Он старался через стол разговорить Олю. Но она, сонная, съеживалась, уклонялась. Даже ее нарядный бант слег набок. Пора отвести ребенка спать.


Не припомню, чтобы во время войны я отметила свой день рождения.

Но вот запомнилось, как в пору, когда двигались на Запад, на ходу в день его рождения почтили нового симпатичнейшего командующего нашей армией.

Разлили стоя водку, чокнулись, выпили, поздравляя. Кто-то упомянул его сына капитана, воюющего на Волховском. Я удивилась вслух, что у командарма такой взрослый сын.

— Чего ж удивляться. Все 45 мне. Я еду с ярмарки. А кто это сказал? — спросил меня командарм. Я не знала. — Ай-яй-яй! — пристыдил. — Шолом-Алейхем сказал: «Я ехал с ярмарки».

А я, выходит, сама о том не ведая, ехала, так сказать, во цвете лет на ярмарку жизни, в самую гущу невероятных событий и свершений в вершинные дни наше великой Победы.


7

По прошествии многих лет, когда я давно осталась одна, Марина Голдовская, известный оператор, документалист, создатель талантливых фильмов, обратилась ко мне. Ее интересовало, как я адаптировалась в мирной жизни, вернувшись с войны. Он настояла на встрече, хотя я предупредила ее, что сниматься не могу, не буду. Она приехала. Оставила в коридоре аппаратуру. В комнате мы уселись рядом на тахте. Она открыла свою огромную амбарную книгу, устроив ее на коленях, стала со мной разговаривать и записывать. Не знаю, что произошло, какими чарами обладает ее удивительное обаяние чуткости, внимания. Но моя замкнутость и болевое чувство, когда даже сегодня трудно притронуться к былому вслух, отпустили меня, я непривычно разговорилась. Поведала, как однажды пришли ко мне друзья, Петр Горелик и вырвавшийся на денек из подмосковного тубсанатория Изя Крамов, оба слегка в подпитии. Я рассказывала им о берлинских событиях, вверяя им государственную тайну, за разглашение которой мне причиталось от 7 до 15 лет заключения. Но вскоре послышалось сопение задремавшего Пети. А Изя, как-то странно смотревший на меня, едва ли слушая, вдруг сказал: «Если мы не будем близки, я сочту свою жизнь несостоявшейся».

Весной добрался из Сибири Б.Н. 9 лет — тюрьма и лагерь. Оповещены им были, ждали, а все равно врасплох. Дома все взволнованы. Не верится — вот он. Можно обнять, можно повиснуть на нем. Теперь навсегда он с нами.

Отлучившись ненадолго из дома, я вернулась и увидела: Б.Н. загружает ведро с водой огромным букетом мимозы, занесенным Изей с письмом. Празднично слиты в памяти этот момент, так много значащий в моей судьбе, и Б.Н., цветы, ведро.

Письмо прочитала. Смятение от переступленной дружбы, затерзавшее меня, отступило. Переступили дружбу, обрели любовь. Такого счастья я не знала. И замолчу. Поэты могут выговориться в стихах о любви. Мне не дано.

Марина Голдовская просила меня вот здесь же, стоя в проеме открытой двери, сказать всего одну фразу о том, что из недуга возвращения, как я сама и называла свое состояние, меня вывела к жизни любовь. Но я не могла это выговорить, да еще под камерой. А вот сейчас почему-то говорю.

Ни съезжаться, ни расписываться мы не думали. Но спустя полгода Изя настоял на «помолвке» — предъявить ребятам, кто мы друг другу. А то они сами не понимали.

Собрались в небольшой комнате, ее сдавала Изе сослуживица моей мамы. Неловкость от испытания «помолвкой» чувствовали, по-моему, не только я, но и гости. Но вскоре все разошлись. И подобного веселья, озорства — годами вспоминали все участники «помолвки» — никогда не повторилось. Сильно выпивший Боря Слуцкий — таким ни раньше, ни позднее не довелось его видеть, — с опорожненными бутылками в руках, стуча ими в стену неизвестным соседям, призывал их брататься. Дина Каминская, молодой и уже известный адвокат, позже правозащитник, лихо танцевала на столе, проломив каблуками доску. Ляля, жена Дезьки, взгромоздившись на высокую подставку для цветов, очень ловко, не щадя своей красоты, изображала рыбу. А Дезька (только так его звали тогда) имел своего тезку — хозяйскую белую собачку тоже звали Дезька, и это всех забавляло.

Все кончилось глубокой ночью. Гости помогли вымыть посуду, прибраться и разошлись. Мы остались одни. И нам вдруг очень не захотелось наступающим утром, все же чем-то новым в нашей жизни отмеченным, встречаться с хозяйкой, объясняться, лучше отложить. Оставив ей письмо, мы сбежали ко мне. Так вопреки задуманному жить врозь, чтоб каждый работал, писал, танец Дины Каминской на столе, нанесший столу повреждения, свел нас в моей небольшой комнате (9 м), бывшей папиным кабинетом.


Как-то, уходя от нас, Эмка Коржавин поозирался в комнате: «Как это вы тут — два медведя в одной берлоге». И это говорил нам Эмка, живший в общежитии в полуподвальном помещении, где кровати стоят чуть ли не вплотную.

Не была я ни медведем, ни медведицей. А врозь мы уже не могли жить.

Мне запомнилась эта фраза Эмки, потому что была надолго последней, услышанной от него. Наума Коржавина увезли из общежития в тюрьму.


Глава пятая

1

Извещения о поступившей посылке все еще не было. Я впала в зависимость от почтальона. Встречая в подъезде ее, большую, с плечом, скособоченным под многолетней тяжелой сумкой, я с особым рвением здоровалась с ней, будто от нее зависит моя судьба. В ответ — неприветливое молчание. Дома, заслышав, что звякнула крышка прибитого снаружи двери ящика, куда опускались газеты, я застывала в ожидании, что почтальон постучит в дверь, протянет извещение, но напрасно.

В посылке были копии совсекретных документов. Их вручил мне майор Быстров перед своим отъездом. Он уезжал раньше меня на трофейной машине, возвращался к месту мирной работы в Мичуринск. Говорил: «Нас было на всех этапах трое. Из нас только вы можете и должны обо всем написать. Это ваш долг». Он знал, что я что-то пишу и возвращаюсь в Литинститут.