Десять же с лишним лет назад был Максим кипяток кипятком. Выпивал с кем придется и доведется. Правда, когда в Поповке брала над девчатами верх красотой чернобровая Люба, он еще как-то держался, встречаясь со славницей только трезвым. Однако случилось у Любы несчастье — мать умерла, и она, ни с кем не простившись, уехала из деревни. Ждал Максим от нее письмеца и какое-то время крепился. Приятели звали его то в гости, то на вечерку. А он — никуда. Однако в день своего рождения не сдержался.
День этот пал на Ивана Купалу. Стояла жара. Матери не было дома. Деревня Поповка не велика, и по вечеру после работы пришла к Максиму вся молодяжка. Зашли в его дом, а там — ни хозяина, ни стола. Стали искать. И нашли Максима за баней, по пояс в реке, за столом, на котором стояли никелированный самовар, тарелки с закуской и стопки.
— Ты чего это, Сим? — попытались понять.
Максим пригоршней воды оросил обнаженную грудь:
— Для прохлады души и тела!
— А все же?
Максим улыбнулся:
— Начитался книг. Решил повторять старинную жизнь, только не с чаем, а с водкой! По-современному, ангельский бог! — И выгреб рукой приглашающий жест. — Кто любит купаться — сюда-а!
На другой день председатель колхоза Виктор Арнольдович Пряхин, мужчина маленький и печальный, отягощенный грузом хозяйственных дел, с которыми еле справлялся, затеял с ним разговор:
— А если бы кто утонул?
Рассмеялся Максим:
— Расшиби мою голосу, там же мелко! Да и выпито всего ничего.
— Ну зачем тебе это? — вникал председатель.
— Скучно, Виктор Арнольдович. Каждый день все одно и то же. А когда-то надо и без повтору. Чтобы смело. На потеху души. Абы радость лилась через край.
Задумался Пряхин: как бы ему наказать шалопая, чтобы тот посерьезнел и поумнел? Снять с монтеров. А смысл? Никакого.
В тот же день Пряхин встретился с Машей Гладковской. Родом Маша из Вологды, где у нее, кроме старшего брата, не было никого, а сюда попала, окончив училище, заведовать клубом.
— Спасай Максима, покуда не поздно, — сказал председатель.
Давая девушке поручение, Пряхин не знал, что Маша влюблена в Максима. Влюблена с той щемящей больной тревогой, с какой влюбляются многие из девчат в бесшабашных парней, чьи бедовые головы, зарядившись хмельным, вечно ищут блаженный предел, за которым, быть может, прячется гибель.
— Я верю в тебя, — осторожно добавил Пряхин.
Максиму не чаялось и не снилось, что скоро в жизни его наметится поворот. Стояла ранняя осень, и он почти каждый вечер ходил за пять километров в Леденьгский клуб. Ходил в стае верных дружков. И сшибались не редко на кулаках то с культурными шефами из райцентра, то с леспромхозовскими парнями, то кое с кем из семейных мужчин. Зайцев всегда выделялся как заводила.
О Любе он вспоминал все реже и реже. Считал, что она потеряна для него, и надо искать другую.
Он собирался только еще искать, тогда как сам уже был найден Машей Гладковской. Максим не осознавал: почему это он вдруг танцует с высокой девчонкой? Почему нога в ногу идет рядом с ней по тропе? Почему стоит под навесом сарая и руки его обнимают девичьи плечи? Ощущает Максим близость бедер, и теплоту тела, и упругость груди. Эта близость его волнует, будоражит греховную плоть, побуждает схватить молодую в охапку и унести в переполненный сеном сарай.
И он бы, само собой, унес. Только Маша в один из таких полутемных, придавленных тучами вечеров отстранила его.
— Не женился, — вызывающе усмехнулась, — а лезешь? Или думаешь, можно со мной хоть чего?
Эта усмешка смутила Максима. Ступая чуть различимой в потемках дорогой к дому, он думал: «Пожалуй, самое время сделать спасительным шаг из холостяцкой житухи в семейную жизнь, где каждый вечер, суля усладу, будет ждать меня молодая жена».
Матери он поведал едва не с порога:
— Расшиби меня в доску, скоро женюсь!
— На Марии?
— А то!
— Пойдет ли? — сказала в сомнении мать. — На ней инженеру жениться не низко. А тебе, размахаю, куда?
— Не советуешь, что ли?
— Боюсь: ей с тобой не ужиться. Ты ведь дикой у нас.
— Пить брошу! Шпанить перестану! — заверил Максим.
— Дай бог, — мать не очень-то верила сыну. Сколько раз приходилось краснеть за него, обливаться слезами и, вскинув лицо к золоченой иконе, просить, чтобы бог не карал забулдыжку, простил еще раз и за пьянку в реке, и за взятую приступом дверь магазина.
— Дай бог уняться, угомониться, — надеялась мать, — да в тюрьму не попасть.
Посеяла мать в Максиме сомнение, и он, затужив, подумал: «А может, и в самом деле для Марии не пара?» Сказал ей об этом и затаился, готовый выслушать приговор. Однако Мария в ответ сочувственно улыбнулась:
— В жены, что ли, меня наметил?
— А то! — кивнул.
Женился Максим. В день свадьбы, кроме фужера с шампанским, выпил всего лишь две стопочки водки. Да и потом не особо заглядывал в рюмку. Было ему недосуг. Предстоял переезд из деревни в село. Идею эту еще на свадьбе подал ему председатель колхоза, сказав, что Поповка пойдет так и так вся на снос.
Мать, не желая мешать молодым, уехала к старшему сыну нянчиться с малышней. Зайцев же начал раскатывать дом. Раскатал его и смутился: бревна побиты грибком. Как быть? Перейти к кому-нибудь на постой? Или вселиться в тесную комнатку клуба, где обитала до свадьбы Мария? Но горевать Максиму не привелось: Пряхин, на свой риск и страх, предложил разобрать, хоть и старый, но крепкий, с забитыми окнами пятистенок.
Пятистенку было за семьдесят лет, строил его Ростислав Кокшаров, Любин дед…
Судьба Ростиславу благоволила, подарив ему одиннадцать лет справной жизни в родном пятистенке. У Кокшарова было четверо сыновей. И все вместе ушли они на войну. Назад никто не вернулся. Хозяйкой хором осталась дочь Ростислава — Елена. Замуж ей выйти не удалось: война перебила всех женихов. И прекратился бы род Кокшаровых, однако Елена была девицей приметной. По ранней весне, как от теплого солнышка, у Елены родилась дочка. Елена скрывала от дочери, кто ее отец. Даже на смертной постели, когда видела подле себя повзрослевшую Любу, просившую ей ответить: «Кто мой отец?» — ни слова о нем не сказала.
— Оставляю тебя в родительском доме, — завещала Елена, почувствовав смерть, — живи в нем долго и неотъездно.
Не осталась Люба жить в пятистенке.
Разбирая хоромы, Максим испытывал чувство, какое бывает у человека, когда он берет не свое. Но являлось на ум: деревни скоро не станет, дом мертвеет, стоит как слепец, глядя забитыми окнами на дорогу, по которой к нему уж никто не придет. «А будут ходить, — волновался Максим, — коли я его разберу, увезу и поставлю на новое место! Войду в этот дом как хозяин, Мария — хозяйкой. А там и детки поскачут через порог. Загнездимся, как птицы в бору. Счастье привальное с нами».
Целое лето Максим в выходные дни да в часы вечерние после работы ставил на крайнем проулке села перевезенный на тракторе дом. Дом лежал в развалах бревен и досок, еще предстояло над ним повозиться, ухлопать весь отпуск и все вечера, а Зайцев его уже видел. И видел не только во сне, ночуя с Марией в крохотной комнатке клуба, однако и днем, когда заполнял авторучкой журналы работ, укладывал в сумку ножницы по металлу, налаживал свет в кормокухне и, громыхая стальными когтями, лез на макушку столба с проводами. Но особенно явственно видел он свой пятистенок, когда стоял на лесах, прибавляя к готовому срубу еще один ряд угнездившихся в лапу иссера-бурых, сухих и не тронутых старостью бревен. Редко кого приглашал на подмогу Максим. Считал, что чужая рука может сделать что-то не эдак и испортит будущий дом. С рубанком, теслом и топором приходилось Максиму работать редко, а вот научился, словно невидимый мастер наколдовал, вложив в ого руки сноровку спорого древодела, который до тонкости знает свое ремесло.
День, когда пятистенок, заткнутый крышей, вымахнул вверх и мужики под команду Максима подняли долгую кокорыгу, из копаня-пня которой Зайцев вырезал морду коня, запомнился в Леденьге всем. Еще бревно не легло долбленой брюшиной на стыки тесин и мужики, пропуская в ладонях веревки, мекали взглядом, как бы ловчее его опустить, как внизу, где собрался народ, загудел говорок:
— С нововыселкой, Си-им!
— Ради дела такова можно рюмку простова!
Максим распрямился, отставил топор, положив его на трубу.
— Вон вас сколько! — оповестил, стараясь выглядеть посерьезней. — Каждому коли по рюмке, так и получки не хватит!
— А ты в долг заберись!
— Дак ведь долг-то потом отдавать?!
— А ты на трубе его запиши! Труба упадет, и долг пропадет!
Нововыселку Зайцев устроил как подобает. Все село побывало в гостях.
Неделю, наверное, жил Максим, ощущая себя счастливцем. Главное, ради чего он старался целое лето, было исполнено, и теперь, как и всякому мужику, кто жадно и радостно поработал, нажив при этом большую усталость, ему предвиделся сладкий отдых. Работа в колхозе, понятно, не в счет. Не в счет ему были и хлопоты по хозяйству — приколачивать полочки, ладить забор, достраивать хлев, запасаться дровами. Главным же был для него — сам дом. Оглядывая его массивные стены, высокое, на два лестничных спуска, крыльцо, головы тесаных куриц под крышей, он испытывал мягкую слабость пригретого жизнью семейного мужика, впереди у которого, кроме хором, пригожей жены и хорошей работы, будут еще и дети.
Десять лет супружеской жизни принесли Максиму с Марией славу дружной семьи, ненаглядную тешенку Люську, обстроенный двор и большое хозяйство, в котором было: двадцатисоточный огород, стайка кур с петухом, корова и овцы. Самой крупной покупкой после коровы был мотоцикл. Нехватка в деньгах появилась сразу после свадьбы. Мария из клуба ушла в сельпо, где зарплата была больше. Но десять рублей дело почти не меняли. Стало ясно, что эту задачу должен взять на себя Максим. Он и взял, потому что у жителей Леденьги был нарасхват как электрик, монтер и слесарь. Убив целый вечер на чью-нибудь уличную антенну или попорченный самовар, он уходил с видом усталого мужика, которого обманули. Его догоняли, совали кто трешник, кто пятерик. Он при этом стеснялся: