За родом род — страница 14 из 41

Сегодня Максим припоздал, и в окне двухэтажного дома, где обитали старая Юля с дедом Макаром, увидел лишь Люську. Обыкновенно на рев его мотоцикла высыпала на улицу вся детвора. Детвора не детского сада, а старых крестьянских хором, где хозяйкой, няней и поварихой была расторопная бабушка Юля. Детского сада нету в селе, и Виктор Арнольдович Пряхин уговорил чистоплотную старую Юлю взять в свои руки управу над малышней. Для чего вместо ветхой избенки выделил им на житье пустовавшую школу, а Юле стал каждый месяц платить из колхозной казны девяносто рублей.

Минуя крыльцо, по кустам и запущенным клумбам Зайцев ринулся под окно. И было же радости у дочурки!

— Папа! — она вложила в это заветное слово всю свою нежность и, просунув в окно головку, вдруг полетела по воздуху, будто синичка, и опустилась с радостным визгом на шею отца.

Он донес ее до тележки. К дому он ехал бережно, Ехал, чуя душой выраставшую гордость и ответственность, точно вез поколение новых людей, смотревших вперед, как и он, на одну и ту же дорогу. Дорогу, которая тем Максима и волновала, что каждый день возвращала его к родному порогу. Воздушные струи, точно прохладные руки, гладили волосы и виски. Было Максиму как никогда умиряюще кротко, будто кто-то его уговаривал сделаться маленьким и послушным.

В пятистенок Максим вошел вместе с Люськой, сидевшей на правом его плече. Мария была уже дома и собиралась к корове, которая ревела во дворе, требуя хозяйку.

— И я с тобой, мамка! — Люська мелькнула в притворе дверей.

10

Максим подошел к окну, распахнул обе створки. Откуда-то падала песня «Вологда-гда». Была она несуразной, так как пели ее крикливыми голосами, и Зайцеву стало стыдно за певунов.

Из окна было видно крыльцо, забитое дружной семейкой разновеликих валенок, тапочек и галош. Мария, видать, специально их вынесла на рундук, чтобы обувь продуло.

За огородом, на охлупне нового дома застыл неподвижно и сонно истемна-пепельный кот. Кот казался большим и печальным. Он смотрел в пространство между крышами изб, где сновали раздерганно-ватные тучки, дремала прозрачная мгла да летала, кружась, желтоперая птаха. И Зайцев туда же смотрел. Смотрел безразлично и отстраненно.

Кот сорвался все-таки с крыши, нырнув в слеповато-матовый проблеск листвы. Охлупень тут же осиротел.

Пропел на густой баритоновой коте въезжавший в село пассажирский автобус.

Облокотившись о подоконник, Максим увидел угол села с крыльцом медицинского пункта, над которым сияла лампочка, высунув свой ослепительный лобик из темной тарелки. Померещилось Зайцеву, будто лампочка вздрогнула, усик света переломился, мелькнул в полусумерках и исчез. А секунду спустя Максим почувствовал чуткий укол, словно тот самый усик кольнул его в грудь. И тут же услышал шаги. Кляцкнула вязким запором калитка. Разглядев красиво одетую женщину с чемоданом, Максим отодвинулся от окна: «Кто бы это такая? К кому?»

Он не сразу узнал ее, хотя вошла она в дверь уверенно, бросила сумочку на подпечек, а чемодан подпихнула ногой, и когда тот упал, не обратила на это внимание. Максима пробило догадкой. — Люба-а!

Она взглянула на Зайцева мимолетно, скинула плащ, повесив его на настенный рожок, и, оставшись в простеньком платье, тесно обнявшем ее налитую фигуру, прошла к боковому окну. И пока, подгибая подол, садилась на лавку, пока легким движением пальцев смещала со лба на висок непослушную прядку волос, пока ставила локоть на стол и склоняла лицо к ладони, Зайцев смотрел на нее, наполняясь тревогой.

— Вот я и дома, — сказала она, — только дом-то мой почему-то не подле родного забора.

Потерялся Максим, испытав стыд, вину и неловкость тяжелого объяснения. Пятистенок, где так основательно он прижился и собирался вековать, показался ему чужим. Объявилась его хозяйка. Вот она, молодая и мрачная, сидит у окна.

— Да, — Максим закурил, — как-то так получилось. Мы уж не думали, что ты вернешься.

— Вернулась, как видишь, — она задержала свой взгляд на Максиме. Он взгляда не выдержал.

— Надолго? — спросил.

— Кто знает.

Удивился Максим:

— Я-то думал…

— Что думал?

— Что муж у тебя в верхах. Профессор какой-нибудь или полковник.

— Ниже бери.

— А где он теперь?

— Если бы знала.

Максим согнул свою спину так, что рубаха на ней натянулась.

— Бросил?

— Оставил…

11

Не посмел Максим расспрашивать дальше. И Люба, вздохнув, повернулась к окну, подставив сжатую платьем высокую грудь, лицо и плечи прохладе.

— Не жена я теперь, а так, — сказала она, бросая слова за окно.

За банями Леденьги, где по-старушечьи горбились тощие ветлы, чернел уходивший к березнику клин продискованной пашни. Именно в той стороне и лежала Поповка. Сейчас там пустырь, где отдельные звенья заборов, кладки старых печей да колодец со съехавшей крышей и еще косяки молодой лебеды.

Обо всем об этом, а также о доме своем узнала Люба от леденьгских баб, ехавших с ней в автобусе из райцентра. И потому когда шла она по селу, то смотрела на все дома с настороженностью, ощущая в душе неясный протест.

Протест перерос в возмущение, как только узнала она пятистенок, который нисколько не изменился, был с тем же месяцем на фронтоне, с тем же желобом, с тем же крыльцом. «Дом родной, а живут чужаки», — подумала с неприязнью и, отворив проскрипевшую дверь, увидела молодого с крупным лицом мужика, в котором сразу признала Максима. Она огляделась по сторонам. И странно, когда глядела на красный угол с плюшевым зайцем вместо иконы, на печь с деревянным голбцем и на матерчатый полог кути, то и сидевшего возле окна Максима воспринимала как хорошо подходивший для кухни, знакомый по давнему дню атрибут. Она снисходительно улыбнулась. И вдруг поверила на минуту, будто и не было тех двенадцати лет и он пришел как жених. И ведь ходил постоянно, почти каждый день. Но заболела у Любы мать, умерла, и Максим перестал появляться вообще. Почему? Об этом она сейчас его и спросила.

Максим покраснел:

— Хотел переждать. Думал — после. Чтоб горе твое поутихло…

Он объяснил неловко и бестолково, но она его поняла. Боялся ее оскорбить. Считал себя слишком счастливым, считал, что дело любви и дело печали несовместимы и по соседству жить не должны. И она это знала. Но для нее в те тяжелые дни было важно понять и другое: куда же деваться? С чего начинать?

Начала наобум. Что ее привело в леспромхозовский, при железной дороге, в ста километрах от дома поселок, сейчас уж она и не помнит. Вероятно, хотела устроиться на работу. Но вместо этого вышла замуж.

Мужа звали Андреем. Было ему 27 лет, работал директором леспромхоза, улыбчивый и высокий, с желтой гривой волос, бакенбардами и усами. Где-то месяца через два до Любы дошло, что в Андрее она обманулась. Ей, неопытной, знавшей людей лишь по трем-четырем деревушкам, было нелепо и горько открыть для себя, что муж бесхарактерный человек. За постоянный срыв плана по заготовке и вывозке леса ему грозил неминуемый крах. Но выручали друзья, которые были и в тресте, и в комбинате. Да и нельзя было его не выручать, потому что Андрей, как добрейший хозяин, делил с друзьями десятки застолий. Они пытались его спасти. Сперва переводом в другой леспромхоз. Потом переводом на более низкую должность. И покатился Андрей все ниже и ниже, мелькая на склоне жизни то замдиректора леспромхоза, то инженером по кадрам, то мастером леса, то сучкорубом. И Люба катилась рядышком с ним, с каждым таким переводом острей и печальней тревожась за участь безвольного мужа. И если в начале совместной жизни она работала где-нибудь при конторе или детсаде, то в конце ее — там, куда посылали. А посылали обычно чистить дорогу, сбрасывать бревна в реку, жечь на делянке зимние сучья, готовить в лесу для рабочих еду.

Она могла бы уйти от Андрея. Но не ушла. Потому что жалела его, как жалеют пропащих мужчин многие жены. Употреблял Андрей постоянно, пил вначале коньяк, постепенно сошел на водку, а там пристрастился в тому, что было доступнее и дешевле. Люба пыталась встать между ним и бутылкой.

— Не смей! — кричала голосом и слезами.

А он лишь жалобно улыбался:

— Мне уж страшно не выпить. Зверя на сердце ношу. А зверь этот требует каждый вечер.

— Так ведь ты — алкоголик! — пугалась Люба.

— Видимо, так, — соглашался Андрей.

Маялась Люба. Плохо спала ночами. Однако крепилась, зная одно, что надо сберечь Андрея. Только как это сделать — не понимала.

С годами Люба переменилась, стала дородней, глаже и миловиднее. Она никогда ничем не болела и ощущала в себе постоянный избыток сил. Казалось, природа ее для того такой крепкой и сотворила, чтобы она год за годом рожала детей. Но в том и была у Любы печаль, что детей она не имела.

Между тем и Андрея точила печаль: как спасти свою жену, которую он и любил, и губил? Об этом Люба узнала, по майскому вечеру возвратись с работы домой, где и увидела крошечную записку:

«Уезжаю. Сам не знаю куда. Тебя не беру, со мной пропадешь.

Андрей».

Заявление на расчет она написала в тот же вечер. Уезжая в тряском автобусе из поселка, Люба гадала: «Куда свою голову приклонить?» Остаться в райцентре — значит искать частный угол и неизвестно какое время жить у семейных хозяев. Ехать куда-то на стройку — годы не те. А если домой? В деревню? Двенадцать лет не бывала в Поповке. Правда, смущало, что нет у нее никого из родных. Один лишь заброшенный дом. «И то хорошо! — решила. — Буду жить потихоньку. И работу какую-нибудь подыщу».

12

И вот она дома. Сердце ее с мягкой грустью уткнулось в забытое и родное. Мерещится тихая поступь, с какой приходит она домой, возвращаясь с колхозной работы. Да не мерещится. Так и есть. Она слышит шаги, которые ближе и ближе, видит квадратную низкую дверь. Дверь отворяется.

Вздрогнула Люба. В кухню вошла Мария — жилисто-желтая, в платье с короткими рукавами, в правой руке — жестяное ведро, в левой — ладонь малышки, ступающей с мамой через порог. Глаза ее охватили Марию. Собиралась увидеть в ней очень счастливую женщину. Однако увидела тень от счастливой, так поразила Любу ее худоба.