За родом род — страница 18 из 41

Люба повеселела, когда по крыльцу затопали детские ноги. Двадцать бесков, как называла своих подопечных старая Юля, рассыпались по всем комнатам дома.

Люба следом за бабушкой Юлей выбралась на крыльцо. И увидела сразу просиявшую пуговками костюма Марию. Та прошла за крыльцом, награждая Любу прицельным взглядом и парочкой самых обычных, однако с угрюмцею сказанных слов, которые хоть и не больно, да обижают. Однако обидеться Любе не привелось: послышался смех, взмахнули ладошки, и детская, с бантиком, головенка прильнула с разбегу к Любе, и зазвенел ликующий голосочек:

— Ты куда, тетя Люба, от нас девалась? Я искала тебя за дверью! Хорошо, что ты здесь! Ты будешь дружиться со мной? Если будешь, то вместе пойдем сегодня в кино. И в магазин пойдем вместе. Там продавают конфеты. Мы купим их много-премного. Ага, тетя Люба?

Люба сидела на корточках перед Люськой. Голосочек малышки звенел, как из дальнего детства. Но внимать ему было тревожно: явилась обидная мысль, что девочка не ее.

Еле-еле отбилась Люба от Люськи, передав ее в руки бабушке Юле. И ушла. До конторы каких-нибудь две-три минуты ходьбы. Но туда она не спешила. Надо было унять разгулявшийся страх, который к ней подбирался всегда от единственной мысли: «Как же дальше-то жить, если после себя она никого не оставит? На кого тратить свою материнскую нежность? Может, будет еще дите, — успокаивала себя, — может, все еще сложится, как у людей».

20

В контору колхоза она пошла, чтоб скорее определиться с жильем и работой.

Виктор Арнольдович Пряхин встретил ее в дверях кабинета жестом руки, предлагая садиться. Люба приметила, что председатель ведет себя странно, все время дергая то лацканы серого пиджака, то сухой подбородок. И вдруг взворошил под висками бачки.

— Моя идея! — сконфузился Пряхин. — Это я надоумил ваш дом перебросить сюда из Поповки. Чего ему, думал, так-то стоять, все равно деревня на снос пойдет. Пусть, думаю, Зайцевы забирают. Забрали… — Виктор Арнольдович поднял глаза, в которых сквозила усталость. — А вот и хозяюшка объявилась. — Пряхин краем спины привалился к спинке мягкого стула. — Ставлю вопрос: как теперь быть, чтоб и тебя не оставить без дома, и Зайцевых вон из него не погнать. Не знаешь?

Неприютно-неловкое напряжение ощутила Люба от этих слов.

— Не знаю.

— Я тоже не знаю, — откликнулся Пряхин, — однако предполагаю: оставить все в прежнем виде. А тебе поселиться у них.

Глаза у Любы холодно построжали и замерцали просинью льда — точь-в-точь подзимок перед морозом.

— Квартиранткой? — спросила она.

— Хозяйкой.

— Как это так?

— Поделить пятистенок на два жилья, — объяснил председатель, — чтоб и то и другое было с отдельным крыльцом. С отдельным двором. Вплоть до отдельного огорода.

Вот когда стало Любе не по себе. Словно она добивалась того, чего другие бы постеснялись.

— Но ведь это нехорошо.

— Хорошо ли, нехорошо, покажет будущий день, — председатель не дал ей расстроиться больше, чем надо. — Такое дается не сразу, — добавил он. — Но справедливость должна быть во всем. — Он резко поставил на стол оба локтя. — Теперь второй, и последний вопрос: куда бы хотела пойти на работу?

Пожалуй, с таким вопросом к ней обращались лишь в первые годы жизни ее с Андреем, когда ходил он в директорах. Тогда ей многие должности предлагались.

Люба взглянула на Пряхина с мягкой улыбкой, словно он ей напомнил забытое время.

— У меня специальности нет, — сказала она. — А так я готова. Куда пошлете, туда и пойду. Черной работы не боюсь, — на всякий случай предупредила, — много ее у меня побывало.

— Дояркой сумеешь?

— Знакомое дельце.

— И выйти готова когда?

— Да хоть бы и завтра.

— Договорились.

На прощанье Пряхин не улыбнулся и ободряющих слов не сказал, однако явилось чувство, будто он успокоил Любу, и успокоил не на минуту, а сразу на несколько дней, и это было уместно, ибо чего ей больше всего сейчас не хватало, так только уверенности в себе.

«А ну как я слабже доярочек буду работать?» — приклеилась было худая мыслишка, но сразу и осеклась, словно подрезав себя на острой усмешке. — Не получится слабже. У меня силёшек-то у-ух!»

21

Не чаяла Люба идти в этот день на коровник, да ноги сами ее повели через пустошь. Открывая дверь в аппаратную, где доярки мыли бидоны, изладилась было сказать, кто она и зачем нынче тут. Но доярки, две молодые с вострыми, как морковки, носами да две пожилые с крупной строчкой морщинок на лбу, кроме «здравствуйте», не дали слова сказать, усадили за стол, уселись и сами, кто на скамейку, кто на бидон, и приготовились слушать.

— Это чего? — спросила Люба, не понимая.

— Боле никто не придет, — ответили ей, — начинайте!

Люба растерянно улыбнулась:

— Это кому?

— Да как?! — заморгали доярки. — Боле-то не кому — вам!

Стул под Любой заскрежетал, она попыталась подняться, но чья-то ладонь совершила особенный жест, давая понять, что этого делать гостье не надо.

— Извините, — Любу прошила догадка, что ее принимают за кого-то другого, — но я не у места.

Доярки были настойчивы и упорны:

— У места! Чего еще. Вы ведь лектор?

Люба смутилась:

— Нет, я не лектор.

— Ой! А нам Ульяновский сказал, что седни приедут до нас из району.

Молодые доярки хихикнули, а пожилые, никак не смиряясь с тем, что у них в аппаратной не лектор, уставились, не мигая, на Любу, точно собирались разоблачить ее. Наконец одна из них резко спросила:

— Не лектор?

— Нет, нет.

— А кто ж ты такая? Новый, что ли, ветеринар?

Не хотелось бы Любе рассказывать о себе, но надо. Иначе доярки ее не поймут.

Кончив рассказ, Люба сказала, что будет теперь вместе с ними работать на ферме.

Ей не поверили:

— Сбежишь!

— Сбегать-то куда?

— Найдешь, — ответили ей, вместив в это слово жесткость людей, которых жизнь научила сперва сомневаться, а потом уже верить.

«Как все обманчиво, — думала Люба, правясь тропинкой к окрайке села, — ну-ко считают меня белоручкой. Да еще и завидуют мне. Ой, недомеки! Того не знают, что все у них есть. И муж, бабья надежа и оборона. И дом неказенный, тут тебе печка, кроватица, телевизор. И работа, где плотят не мене, чем инженеру. И детки-малетки. Чего еще надо?! Веками так люди живут. Иначе бы не было ходу вперед. Идет потихошеньку род за родом. И нас забирает с собой. Чтоб потом, после нас, наши детки пошли…»

Безлюдный проулочек меж дровяным сараем и домом с верандой вывел ее опять за село, где зеленело озимое поле. В хлебной младенчески нежной траве белели корзинки первых ромашек, и Люба, ступая тропинкой, чуяла, как щекотало ее по ногам, как царапало платье, как шло к ее сердцу знакомо щемящее и родное.

Долго бродила она. Потом сидела на старом прясле, обняв руками спаренный кол. И все косилась на знойное солнце, умоляя его быстрее пойти на поклон к вечерней земле.

Куда торопиться? Зачем? Кто ее убедит, что спешить никуда не надо, потому что время бессрочно, а жизнь имеет конечный предел, драгоценен в ней каждый час, который надо хранить и хранить, пока он сам с тобой не простится.

Чаще бывает наоборот — время торопят. Как загулявшие богачи, швыряют из жизни своей не только дни и часы, но и недели, и месяцы, даже годы. Торопит тот, у кого неудача, расстройство, горе или болезнь. Торопит и тот, кто живет хорошо, но хочет значительно лучше. Пожалуй, одни старики умеют беречь свои дни, боясь расплескать из них даже секунду.

А Люба нисколечко не боится. Что ей секунда! Впереди намечалась новая жизнь. И пока Люба шла через поле, пока поднималась пригорком, пока проходила верхний порядок села, а затем, ступив на крыльцо, отворяла дверь в теплую кухню, где ожидали ее старики, все это время пыталась представить, какой она будет, новая жизнь? Какой?

22

Проснулась Люба в четыре утра. Чтоб не тревожить хозяев, украдочкой выбралась на крыльцо. Было свежо и росисто. От звездочек в синем зените остался лишь слабый намек.

Люба вошла в коровник. Все доярки были угрюмы, на «доброе утро» ответила только одна и то с таким недовольством на лице, словно Люба заставила это сделать ее через силу.

Шланги, стаканчики, аппараты — все это было для Любы хотя и знакомо, но подзабыто, и ей пришлось приглядеться к работе доярок, чтоб вспомнить. Одно досаждало ее вначале, что группа коров ей досталась с отбора. У товарок коровы — что тебе баржи, и у нее — одер на одре. Хотела было сказать: не в насмешку ли ей таких сухих отобрали? Однако не стала.

Дойка у Любы заладилась сразу. Она не спешила, боялась чего-нибудь упустить. Потому и коров выгоняла на грохот пастушьих стукалок последней. И со двора уходила позднее всех. Но это ее не пугало. Наоборот, подбавляло охотки работать старательнее и пуще. Неожиданно для себя вечером третьего дня она оставила всех позади и хотела было дояркам помочь. Но помощь ее не приняли. Старшая с крупным лицом и мужскими руками доярка посмотрела ей недобро в глаза:

— Выслужаешься? Абы нас руководство пораспекало, вот-де какие вы бабы — валявки, не то что новая просужанка!

Люба даже поднапугалась.

— Здрасте, — сказала она, однако ее перебили:

— Здрасте — не засти! Славу свою и бесславие наше в общую кучу не огружай!

Это было предупреждение, в котором она уловила: меж ней и доярками — огорожа. Почему это так? Да, поди, потому, что они здесь были свои, а она — из бывших своих.

Обидно, однако не так безнадежно. И в леспромхозах, бывало, она не сразу сходилась с людьми. Но время работало на нее, люди смиряли свою жестокость, добрели неторопом к ней, и Любе делалось так хорошо, что душа ее расправлялась.

И все-таки здесь, на родной стороне, было что-то еще и другое. Время текло, а огорожа, что разделяла доярок и Любу, как супротивниц, стояла по-прежнему между ними.

— Чего? — дознавалась она у колхозниц. — Чего я сделала вам такого?