— Глупо вышло. Ныне Коле-то моему, кабы не тот темный вечер, было бы двадцать пять, столько же, сколько теперь твоему Бориску. В клуб пошел паренек-от мой. Приоделся во что красивее. Жили-то мы тогда не в поселке — в деревне Нелюбино, через поле. Идет, значит, он. А за ним увязался кот Мартик. Тот часто его провожал за деревню. А тут еще дале пошел. Ступают на пару. Кот то об Колину ногу потрется, то вперед забежит, вроде бы как закрывает ему дорогу. Возле бараков, как поле-то сын мой пройди, на него с батогами и налетели. «Вон он!» — кричат.
Повернуться бы Коле вправо, на электрический свет от окон, был бы жив и теперь, а он влево, в темное повернул. Нож-то под ребра и угодил. Парни хлещут его батогами. Откуда-то девки взялись, и бабы, и старики. Кто стонет, кто крестится, кто унимает. Тут фонариком кто-то Колю и освети. Да на весь-то поселок слезным голосом: «Не тот, робята! Не Виська! Не он!»
Был-от Коленька мой смиреный, смиреный. По ошибочке, значит, его. Кривая стрела. Метила в одного, да попала в другого. Приняли, стало быть, за углана. Был такой у нас Виська Облузин, с малолетства из тюрем не вылезал. А попадал все туда за гадости да за драки. Чуть малешенько подопьет — тут и жди от него какой пакостишки. В последний-то раз глаза свои гадские насветил на чужую невесту. Уследил, что ночует она в сеновале. Ночью туда и залез. Снасильничал будто поганец. Назавтра узнал об этом весь Митинский Мост. Тут и решили ребята поганцу здоровьишка поубавить. Да немного поторопились. Вышло так, будто ими нечистый руководил. Коленька мой за Виську-то, змия, попался.
Побледнела Вера. Больно ей за тетку Настасью. Больно и непонятно.
— А кто убил-то его? Нашли?
— Был тут следователь. Разбирался.
— А все-таки кто? — загорелась Вера, так вся и уйдя глазами в лицо Настасьи.
Посуровела повариха:
— Не надо тебе это знать.
Вера почувствовала себя маленькой, глупой. Горе ее по сравнению с горем Настасьи было ничтожным. Она посмотрела на повариху, как та, сугорбя рыхлые плечи, прошла к плите, встала одной ногой на колено, швырнула полешко в огонь. «Как живет-то она? — подивилась Вера. — С такой зарубиной на душе? Ой, как худо ей! А гляди, не выкажет горечка никому. Да и выглядит эдакой бодрой. А того, у кого что стрясись, готова еще и утешить. Откуда в ней это?» — думала Вера. И приходила к мысли, что, видимо, это от русской привычки раскрывать свое сердце для каждого, кому плохо и тяжело, кто расстроен и болен или не знает, как дальше жить. И вдруг молодухе открылось: Настасья ей для того и рассказывала о сыне, чтоб укрепить в ней, неопытной, веру в счастливое материнство. Подступила к горлу сладкая дрожь, перехватила дыхание на секунду. «Никуда не поеду! — решила Вера, и ресницы ее задрожали от проблеснувших в них радостных слез. — Мой малыш будет жить!»
И все-таки к дому Вера ступала с тревогой. Волей-неволей думала о себе. Чего она видела в жизни? Да то же самое, что и все, кто, как она, закончив в родном городке учебу, едет с дипломом техника в лесопункт. А в лесопункте — работа. Не мастером — молода и характером слабовата, — десятником нижнего склада определило ее начальство. Работа простая. Знай залезай на площадки машин к пахнущим терпкой смолой еловым комлям, зацепляй их линейкой, смотри на отсчет да записывай в книжку. Кроме работы, не знает Вера, чего ей и вспомнить. Разве замужество с Борей. Счастлива ли она? Замуж вышла как с перепугу. А перепуг оттого, что была она девушкой видной, и стоило ей появиться раз в клубе, как средь парней моментально возник раздраженный шумок, словно делили ее, решая на спор, кому с десятницей пройтись. Многие парни в ней разглядели ту самую, с кем бы хотели связать свою жизнь. Она же выделила Бориса. Привлекли ее в нем широкие плечи, синие пристальные глаза и лицо с выражением твердости и упорства.
Ночные прогулки, свадьба, семейная жизнь запомнились ей как один затянувшийся день, в котором все было слаженно и спокойно. Однако спокойствие кончилось. Это случилось вчера. С изумлением и боязнью учуяла Вера в себе трепыханье еще одной жизни. Значит, под сердцем — родное дитя! Смущаясь, сказала об этом Борису. Полагала: он будет рад. Но муж огорчился.
Целый вечер она страдала, слушая, как Борис монотонно внушал, что ребенок сейчас преждевременен, свяжет заботами по рукам, и что лучше Вере, не мешкая, съездить в больницу.
Это молодку сейчас и пугало. Что она скажет Борису? Где отыщет слова, какими можно сломать в нем худое упрямство?
Над поселком ползли вечеревшие тучи. До ночи еще далеко, а серая мгла сдавила Митинский Мост. То тут, то там замелькали огни, осеняя крестами от рам глубокие снежные огороды. Провизжал за забором в хлеву молодой поросенок. Бухнул валенок о порог. От трубы отемнелой косицей пошел развеваться распластанный дым. Жизнь продолжалась и здесь, несмотря на холод и снег, скучный лес и давившие на дома и бараки глухие потемки.
Вспомнила Вера, что Митинский Мост был для нее когда-то настолько чужим, неприветливым и ненужным, что она настрочила домой письмо, убеждая свою никогда не болевшую мать выслать справку о ложной болезни, которая, дескать, ее привязала к постели, и потому за ней требуется уход. То было год с небольшим назад. Теперь поселок как бы сменил чужое лицо на лицо знакомое, где-то даже и дорогое, и Вере было приятно, что нет в ней прежней тоски, привыкла к работе и знает многих людей, с кем любит здороваться каждое утро. «С людьми хорошо — так с мужем худенько? — маялась Вера в своих передумьях. — И чего он такой? Ведь не пень. Должен понять, что нельзя мне в эту больницу. Не выдержу я…»
Борис уже ждал. Он даже ужин сам приготовил. Впрочем, он делал за Веру не только ужин — стирал и гладил белье, мыл полы, ходил в магазин. Многое было в нем от хозяйки, любившей в квартире порядок и чистоту.
Он сидел за столом в шерстяном спортивном трико, обтянувшем его мускулистое тело. Пальцы рук, плясавшие на груди, тонкогубое с правильным носом лицо, блеск внимательных глаз, наблюдавших с улыбкой за Верой — все в нем как бы шутя, но и с достоинством говорило: «Вот я какой у тебя! Настоящий хозяин! Где такого еще найдешь?!»
Умывшись, Вера уселась за стол. Вздохнула с чувством забитой хозяйки, которой скажут сейчас неприятность. Однако Борис был корректен. Сам поел. Дал и Вере поесть. И лишь после того, как она взялась убирать со стола, серьезно сказал:
— Едешь завтра. С Мякиным договорился, — назвал начальника лесопункта. — На три дня отпускает… Увезу тебя сам. Так и так мне по орсовские консервы.
Ознобило Веру в висок. Она покосилась на дверь, откуда так остро и холодно кинуло стужей. Но дверь была плотно закрыта.
— Боюсь.
По тонким губам Бориса скользнула усмешка.
— Другие вон раз — и в дамках! А ты?
Чашка вывалилась из Вериных рук и, хрупнув отколотой ручкой, покатилась вертком по столу. Почему-то глаза ее поймали вешалку возле порога, где поверх занавески торчала зимняя шапка, схватили и умывальник, зеркало на стене, полотенце для рук и недвижно сидевшего мужа, чье лицо в ней вызвало неприязнь.
— Не поеду. Ты должен понять…
— Не дури, — не дослушал Борис. — Как, не знаю, не понимаешь. Для тебя же будет потом хорошо. Что я, враг тебе, что ли? Значит, завтра…
Собралась Вера с духом и тоже не стала дослушивать мужа.
— Скучный ты, Боря, — сказала, заставив себя хоть и слабо, но улыбнуться, — ну точнехонько дятел. Говоришь, как березу долбишь.
Удивился Борис.
— Потому и долблю, — объяснил, — чтобы было у нас все как надо. Надо сначала пожить на себя. Так что давай. Не упрямься. Дурехой не будь. Обойдется, как в точной аптеке.
Расстроилась Вера. Но неожиданно, как поддержка, на память пришла ей тетка Настасья.
— Человеку дни выданы не для страху, — заговорила ее словами. — На смерть посылать его — сама худая статья.
Брови Бориса сошлись.
— Угрожаешь?
— Предупреждаю.
— Сама придумала?
— Повариха.
Отшатнулся Борис на горбатую спинку стула. С минуту сидел, угрюмо соображая. За эту минуту лицо его сузилось, потемнело, а лоб пропахала стая продольных морщин. Знал Борис за собой преступное дело. Был виновен в гибели сына Настасьи. Не ножом он его, а палкой. И хотя этих палок в тот вечер пало на голову парня немало, не известно, какая из них стала смертельной. И повариха могла его обвинить так же, как и других. Но она ничего не сказала. Тогда не сказала. Выходит, сейчас?
— Душа моя не баранья, — сказал он, угрюмо уставясь в клеенку стола, — за дешевку ее не продам.
— Это о чем ты? — смутилась Вера.
Борис шевельнул головой.
— Разве тебе повариха не говорила, кто укокошил ее Николашу?
— Спятил, Боря! Об этом она сказала другое.
— Другое? — Борис сидел неподвижно, точь-в-точь икона с суровым липом.
— Она сказала, что это парни, а кто — конкретно не назвала.
Борис повернулся вместе со скрипнувшим стулом.
— Тогда ответь мне: кто и кого посылает на смерть? Так ведь сказала твоя повариха?
— Так.
— Ну, так и кто?
— Кривая стрела, — снова ответила Вера словами Настасьи. — Метишь в дите, а ударишь в себя.
— Фу-ты, черт! Фу-ты! Я думал, ты говоришь о Настасьином сыне, — промолвил Борис, отпуская тяжелый выдох, а вместе с ним и минутный испуг. Но Вера-то видела: муж встревожен.
— Чего уж теперь говорить о Настасьином сыне. Его не вернешь. Говорю о нашем…
Борис старался понять и не мог, что сейчас толковала ему супруга. В груди его было больно. Казалось, там сшиблись друг с другом жестокость и жалость, и примешались к ним страх и надежда, и было ясно ему, что сегодняшней ночью он не заснет, потому что будет судить его совесть. Совесть сына Настасьи, которого нет. И совесть ребеночка Веры, который, кажется, будет.
Свет потушен. Потемки в квартире. Потемки и там, за морозным окном, где текла, освещая себя слепыми снегами, ясная ночь, и в зените ее серебристой колючкой мерцала малютка-звезда, единственная из всех, что пыталась проникнуть взглядом в окно и узнать: почему же хозяева этой квартиры никак не могут сегодня заснуть?