За Россию - до конца — страница 27 из 77

Я и в самом деле не уставал восхищаться Кубанью, и 1 восхищался ею уже не в гордом одиночестве: со мною рядом была Люба. И самое удивительное состояло в том, что именно на берегу Кубани Люба сказала мне с улыбкой:

   — Этой ночью я думала знаешь о чём? Нет, по твоим удивлённым глазам я вижу, что тебе ни за что не догадаться!

   — Я попробую! Тебе хочется прыгнуть с обрыва в Кубань?

   — А что? Пусть бы она понесла меня в море.

   — В Азовское? — Кажется, я не мог выдумать вопроса глупее: в какое же море может ещё впадать Кубань?

   — А мне всё равно в какое. Лишь бы в морскую пучину. И знаешь, я горжусь этой рекой. Хотя бы уже за то, что её прародитель — сам Эльбрус. Она же начинается на его склонах.

   — Полюби её ещё и за то, что длина Кубани — без малого тысяча километров, что она взяла в плен много притоков. Да ещё каких! Теберда, Уруп, Лаба, Белая!

   — Ты так и не угадал, о чём я думала ночью.

   — Тебя, наверное, потянуло в театр? Кажется, вчера приехала оперетка из Ростова.

   — Да, оперетта — моя любовь! — воскликнула Люба. — И мы с тобой обязательно сходим, надо успеть, пока мы не ушли из города. Но ты снова не угадал. Да и не старайся — всё равно ничего не выйдет.

   — Может, ты хочешь разбогатеть? И чтобы война кончилась?

   — Хочу. Очень хочу! И разбогатеть, и чтобы война поскорее кончилась. Но у меня своё представление о богатстве.

   — И какое же? — живо поинтересовался я.

   — Моё главное богатство — один человек, единственный во всём мире.

   — И как его зовут? — насторожился я.

   — Его зовут Дима.

   — Вот уж не думал, что могу представлять собой такую ценность.

   — А это уж мне судить, — произнесла она. — Сейчас я тебя изумлю, только не падай в обморок.

   — Не переживай, я не из слабонервных.

   — Вот моё желание: пока мы с тобой ещё в Екатеринодаре, давай обвенчаемся!

Я и впрямь растерялся от неё слов. Конечно, я часто думал о нас обоих. По своей природе я был однолюбом, и после того как судьба свела меня с Любой, остальные женщины перестали для меня существовать. Но никогда не думал, что первой о женитьбе заговорит именно Люба. Воспитанный в старых консервативных традициях, которые требовали от женщины скромности и ненавязчивости, я в первый момент посчитал её неожиданное предложение за дерзость. И потому даже покраснел, хотя, наверное, покраснеть должна бы была Люба. Покраснел и замолчал, и молчал, наверное, дольше, чем полагается в таких ситуациях. И увидел, как улыбка на её лице стремительно погасла: так бывает, когда солнце внезапно скроется за тучу.

   — Пойдём отсюда, — отчуждённо сказала она и первая двинулась от берега реки к городскому пару. — Считай, что это была дурацкая шутка.

Я вмиг опомнился. Нет, я не могу потерять её, нет, ни за что на свете!

   — Люба! — крикнул я ей вдогонку. — Подожди!

Она даже не обернулась. Босая (туфли она держала в руке), Люба стремительно шла по высокой траве, будто куда-то очень спешила.

   — Земфира! — Я звал её так в минуты особой нежности и восхищения.

Люба остановилась.

   — Что скажешь, Алеко? — На её лицо снова сияла солнечная улыбка, глаза смеялись. — Испугался? Да, если я уйду, то уйду навсегда!

   — Земфира, — повторил я это имя, звучавшее для меня пленительной музыкой. — Я счастлив! Я, как никогда, счастлив! — Я и в самом деле будто лишь сейчас осознал, что моя мечта может сбыться. — Мы обвенчаемся! Сегодня же!

Она пристально посмотрела на меня, словно хотела убедиться в моей искренности.

   — А я думала, что мои слова сразили тебя наповал, — с лёгкой грустью произнесла она. — Видишь, какая я непутёвая, разве нормальная женщина может первой предлагать себя в жёны?

   — Ты — чудо! — Восторг обуял меня, и я не мог уже утихомириться, если бы было можно, я б прямо сейчас повёл Любу в церковь, чтобы обвенчаться. — А я — круглый идиот!

Люба подошла ко мне вплотную и обняла за шею.

   — Ты всю жизнь будешь помнить, что первый шаг сделала я, — уже серьёзно сказала она. — Ну и пусть! Это сам Бог свёл нас, нам остаётся только покориться его воле. Но кто нас благословит?

Я на минуту задумался, но тут же меня осенило:

   — Как — кто? Антон Иванович, кто же ещё?

   — Антон Иванович? — удивилась Люба. — А если он откажется?

   — Вот увидишь, он будет рад! — воскликнул я.

   — Ты так уверен? — с некоторым сомнением спросила она, и мне почудилось, что кроме сомнения в её голосе прозвучало что-то ещё.

   — Безусловно! Он же ещё при первой встрече назвал меня своим сыном!

   — Ну что ж, — раздумчиво сказала Люба.— Антон Иванович, значит, Антон Иванович, так тому и быть.

Это были минуты, когда я напрочь забыл о красотах Кубани, о том, что идёт война, что сейчас не самое подходящее время для свадеб, но желание всегда обладать Любой, считать её своей собственностью затмило всё остальное. Я был на вершине счастья, считал Любу «гением чистой красоты» и не только простил ей все прегрешения, но даже пороки перевёл в разряд достоинств.

На другой день с утра пораньше мы решили попросить Деникина принять нас. Но Люба вдруг сказала:

   — А давай нагрянем к нему внезапно!

   — Идея! — подхватил я.

И вскоре мы предстали перед Антоном Ивановичем. Когда я, взволнованно, спотыкаясь едва ли не на каждом слове, излагал Антону Ивановичу свою просьбу, он сидел молча и, казалось, избегал прямо смотреть на меня и Любу. Было похоже, что он не без каких-то тайных мыслей обдумывает свой ответ.

Потом как бы враз очнулся и, подойдя к нам, тепло улыбнулся:

   — Дети мои! Это же прекрасно — обвенчаться именно теперь, в Екатеринодаре. Это глубоко символично! Благословляю вас, дети мои!

И Антон Иванович широким жестом перекрестил нас. Мы попросили его быть с нами в церкви во время венчания.

   — Обязательно! — пообещал он. — Лишь бы красные мне не помешали!

Всё, что происходило потом в церкви, воспринималось мной как нечто нереальное: и благообразное, полное таинства лицо священника, и иконы святых, испытующе глядевшие на нас, и серьёзный, даже торжественный вид Антона Ивановича, и даже строгое лицо Любы, которая в момент венчания до неузнаваемости преобразилась, потеряв свой обычный лукавый вид и став на удивление скромной и тихой, — все эти картины происходящего воспринимались мной как в тумане, а в душе вдруг проявилось ранее неведомое чувство ответственности — за женщину, которая отныне становилась моей женой.

«Теперь она твоя, теперь ты в ответе за её жизнь и судьбу», — будто кто-то из святых, сошедших с иконы, внушал мне это, вызывая в душе и радость и страх.

Наша первая брачная ночь прошла не столько в плотских утехах, сколько в долгой, то умиротворённой, то бурной беседе. Было странно, что в эту ночь в Екатеринодаре не раздалось ни единого выстрела, будто некие высшие силы решили сделать всё, чтобы нам было покойно, чтобы мы могли говорить и говорить...

   — Для меня первой брачной ночью была та ночь в Ростове, — призналась Люба, прижимаясь ко мне. — Теперь откроюсь тебе: тогда, ночью, я решила, что ты будешь моим мужем. И отдавалась тебе уже как мужу. Не веришь?

   — Верю, верю, — ответил я. — Тогда я тоже решил, что ты будешь моей женой. Только ты, и никто больше. И что ты будешь принадлежать только мне.

Люба, кажется, поняла тайный смысл моих слов: она знала, что я, как всякий мужчина, ревную её к любовным приключениям в прошлом.

   — Пусть эта ночь будет для нас исповедальной, — проникновенно сказала Люба. — Я не хочу, чтобы у меня от тебя были тайны.

   — Это и моё желание, — растроганно сказал я и тут же подумал о том, что имею в виду лишь тайны личной жизни, но вовсе не тайну, связанную с заданием, полученным на Лубянке.

   — Так вот, слушай, — начала Люба. — До тебя у меня были мужчины. Сколько? Скажу честно: немало. Хотя смотря как к этому подходить — ведь всё в этой жизни относительно. Я просто не считала. Потому что это были не мужчины, а так, человеки в штанах. Да ты не улыбайся. А то, что они не затронули сердца, ну, ты понимаешь...

   — Свежо предание... — с глуповатым смешком протянул я, даже не предполагая, что эта фраза, которой я не придал ровно никакого значения, столь жестоко обидит Любу.

Ни слова не говоря, она оттолкнула меня и вскочила с постели. Даже не видя её лица, я понял, что в ней клокочет ярость.

   — Любка! — Мне нравилось так её называть. — Что с тобой, я же пошутил, вот те крест!

Она не ответила. В комнате было не совсем темно — в окошко заглядывал молодой, только что народившийся месяц, и я заметил, что она начала стремительно одеваться.

Я порывисто бросился к ней, обнял за дрожащие плечи. Она не вырвалась, но глухие рыдания сотрясли её вдруг похолодевшее тело.

   — Клянусь тебе, я пошутил! — снова повторял я, стараясь успокоить её: нет ничего более невыносимого, чем женские слёзы, особенно когда они вызваны обидой, нанесённой любимым человеком.

Она долго не отвечала, потом тяжело опустилась на стул и локтем вытерла слёзы, совсем так, как это делают простые казачки.

   — Никогда не шути так, Дима. — Голос у неё был слабый. — Очень прошу, никогда больше так не шути. Слишком много для меня значит... Значишь ты... — Она опять помолчала, словно собираясь с силами, и почти прошептала: — Если меня вдруг не станет, Дима, ты горько пожалеешь о том, что так беспощадно шутил.

Тут уж едва не заплакал я. Обняв её, я говорил самые ласковые, самые нежные слова, ругая себя за глупую шутку, исступлённо заверял Любу, что такое никогда не повторится.

На следующий день нам с Любой довелось быть в городском театре, где открылась Краевая Рада. Главным оратором был Антон Иванович Деникин.

Я впервые видел его не в боевой обстановке, не в воинском строю, а на трибуне. И сразу же пришёл к выводу, что для публичных выступлений он мало подходит: дело было даже не столько в том, что в нём не было ничего от записного оратора, умеющего даже своим видом и манерами «показать» себя. Просто он не был создан для того, чтобы витийствовать с трибун, как для этого были изначально созданы, скажем, Керенский или Ленин. Деникин гораздо лучше, а главное, естественнее смотрелся на поле боя или просто в окружении офицеров и солдат.