Усиленно распространённые Вашим штабом слухи о намерении моём «произвести переворот» достигли заграницы...
Я подал в отставку и выехал в Крым, «на покой»...
...Мой приезд в Севастополь совпал с выступлениями капитана Орлова. Выступление это, глупое и вредное, но выбросившее лозунгом «борьбу с разрухой в тылу и укрепление фронта», вызвало бурю страстей... Во мне увидели человека, способного дать то, чего жаждали все. Капитан Орлов объявил, что подчинится лишь вше...
...8 февраля Вы отдали приказ, осуждающий выступление капитана Орлова, руководимое лицами, «затеявшими подлую политическую игру», и предложили генералу Шиллингу арестовать виновных, невзирая на их «высокий чин или положение». Одновременным приказом были уволены в отставку я и бывший начальник Штаба моей армии генерал Шатилов, а равно и ходатайствовавшие о моём назначении в Крым генерал Лукомский и адмирал Ненюков...
...Теперь Вы предлагаете мне покинуть Россию...
...Со времени увольнения меня в отставку я считаю себя от всяких обязательств по отношению Вас свободным и предложение Ваше для меня совершенно не обязательным. Средств заставить меня его выполнять у Вас нет, и тем не менее я решаюсь оставить Россию, заглушив горесть в сердце моём...
...Если моё пребывание на Родине может хоть сколько-нибудь повредить Вам защитить её и спасти тех, кто Вам доверился, я, ни минуты не колеблясь, оставляю Россию. Барон Пётр Врангель».
Деникина это письмо глубоко задело. Он тут же ответил Врангелю:
«Милостивый государь Пётр Николаевич!
Ваше письмо пришло как раз вовремя — в наиболее тяжкий момент, когда мне приходится напрягать все духовные силы, чтобы предотвратить падение фронта. Вы должны быть вполне удовлетворены.
Если у меня и было маленькое сомнение в Вашей роли в борьбе за власть, то письмо Ваше рассеяло его окончательно. В нём нет ни слова правды. Вы это знаете. В нём приведены чудовищные обвинения, в которые Вы сами не верите. Приведены, очевидно, для той же цели, для которой множились и распространялись предыдущие рапорты-памфлеты.
Для подрыва власти и развала Вы делаете всё, что можете.
Когда-то, во время тяжкой болезни, постигшей Вас, Вы говорили Юзефовичу, что Бог покарает Вас за непомерное честолюбие...
Пусть Он и теперь простит Вас за сделанное Вами русскому делу зло...»
Прочитав это ответное послание, Врангель взбесился:
— Генерал Деникин, видимо, перестал владеть собой!
Однако позже, в эмиграции, работая над своими мемуарами, Врангель признал, что его письмо Деникину было продиктовано гневом, грешило резкостью и содержало в себе несправедливые выпады. Он как бы раскаивался в том, что поддался влиянию эмоций и незаслуженно «ударил лежащего». Но из песни слова не выкинешь...
В феврале 1920 года Врангель уехал в Константинополь, но уже в апреле вернулся, чтобы принять пост главнокомандующего вооружёнными силами Юга России у Антона Ивановича Деникина.
Этому событию предшествовал приказ Деникина, подписанный им в Феодосии 22 марта 1920 года:
«Параграф 1. Генерал-лейтенант барон Врангель назначается Главнокомандующим Вооружёнными Силами Юга России.
Параграф 2. Всем, честно шедшим со мной в тяжёлой борьбе, низкий поклон. Господи, дай победу армии, спаси Россию.
Генерал-лейтенант Деникин».
Это был, пожалуй, самый короткий приказ Деникина за всё время войны...
Ночь перед прибытием в Россию, в Севастополь, Врангель провёл на крейсере «Генерал Корнилов». Его мучила бессонница. Звенели цепи, на борта крейсера накатывались тяжёлые волны, в уши врывался тяжёлый топот матросов на палубе. Отчаявшись заснуть, Врангель встал, оделся и сел к столу.
«Приказом от 22 марта за № 2899 я назначен генералом Деникиным его преемником.
В глубоком сознании ответственности перед родиной я становлюсь во главе Вооружённых Сил на Юге России.
Я сделаю всё, чтобы вывести армию и флот с честью из создавшегося тяжёлого положения.
Призываю верных сынов России напрячь все силы, помогая мне выполнить мой долг. Зная доблестные войска и флот, с которыми я делил победы и часы невзгод, я уверен, что армия грудью своей защитит подступы к Крыму, а флот надёжно обеспечит побережье.
В этом залог нашего успеха.
С верой в помощь Божью приступим к работе.
Генерал-лейтенант барон Врангель».
Перечитав написанное, Врангель проставил номер: 2900.
...Чем всё это закончилось — хорошо известно. Крым не выполнил роли последнего бастиона Белого движения. Как и Деникин, Врангель оказался в эмиграции.
Последними строками его мемуаров, завершённых в декабре 1923 года в Сремски Карловцах, были:
«Спустилась ночь. В тёмном небе ярко блистали звёзды, искрилось море. Тускнели и умирали одиночные огни родного берега. Вот потух последний... Прощай, родина!»
37
Из записок поручика Бекасова:
Всё смешалось в Новороссийском порту...
Я написал эту строку и поймал себя на мысли о том, что фразой «всё смешалось» начинается роман Толстого «Анна Каренина». Знаменитое «всё смешалось в доме Облонских» накрепко засело в моей памяти и вновь припомнилось мне в минуту самых страшных испытаний, которые выпали на мою долю...
Конечно, драма семьи Облонских была драмой всего лишь одной семьи, в то время как то, что происходило в Новороссийском порту, было трагедией общероссийского масштаба.
Была весна, но свирепый ветер завывал по-зимнему. Он швырял в лица песок и прошлогодние мокрые листья, вздымал злую морскую волну.
Рейд Новороссийска был переполнен кораблями, которые, казалось, стояли так тесно, что не смогли бы развернуться, чтобы выйти в открытое море. Корабли — и военные и транспортные — терпеливо ждали, когда на них хлынет, как поток огненной лавы, огромная человеческая масса обезумевших, охваченных паникой людей, жаждущих лишь одного — спасения. Эта людская лава являла собой поразительное по своей живописности зрелище: пехотинцы в чёрных шинелях; казаки в чёрных бурках и папахах; офицеры во френчах и фуражках с кокардами и без кокард, с погонами и без погон; дамы в шляпах со страусовыми перьями и вовсе без шляп, с растрёпанными ветром волосами и глазами, полными ужаса; дети в колясках и на руках матерей; подростки, воспринимающие происходящее как захватывающее приключение; кони с всадниками и без них... И всё это кричало, стонало, ругалось, смешивалось в клубок и разбегалось прочь, металось и корчилось... И только те, кого страшный и безжалостный напор толпы наконец выталкивал на трапы, а затем и на палубы судов, могли перевести дух и считать себя спасёнными. Теперь они мысленно заклинали Господа, чтобы именно их корабль поскорее отвалил от пирса и устремился вдаль, пусть неизведанную и непредсказуемую, зато отводящую от них возможную смерть.
Новороссийск, как осколок снаряда, застрял в моём сердце на всю жизнь. Он стал для меня олицетворением страшной беды, ворвавшейся в мою судьбу как злой рок, как расплата за грехи — истинные и мнимые. Потрясение было таким испепеляющим, что я уже никогда больше не мог в полной мере ощутить чувство радости или счастья — всё самое радостное и счастливое непременно окрашивалось в мрачные, гнетущие душу тона.
Потрясение это исходило не столько от сознания того, что Белая армия разбита и уже никогда не сможет возродиться, и даже не от того, что я испытывал постоянные муки совести, понимая, что предал революцию — ту самую революцию, в которую в своё время поверил и которой намеревался честно служить, а на поверку оказался её противником, переметнувшись к Деникину. Моя трагедия заключалась ещё и в том, что проклятый Новороссийск отнял у меня Любу, ту самую Любу, которая стала неразрывной частью меня самого и без которой всё, что происходило на этой земле, стало мне совершенно ненужным и постылым...
А дело было в том, что в этом самом Новороссийске Любе волею судьбы было суждено стать матерью, и роды ожидались со дня на день, если не с часу на час. Естественно, о помещении Любы в родильный дом не могло быть и речи по той простой причине, что город был парализован: не было света, а часто и воды. Родильные дома не функционировали, а те больницы, которые чудом сохранились, были до отказа забиты ранеными.
Мне удалось поместить Любу в частном доме недалеко от моря, у хозяйки, которая показалась мне заслуживающей доверия. Это была пожилая интеллигентная дама, к счастью сведущая в медицине. Она заверила меня, что сумеет принять роды, и я заранее хорошо заплатил ей, отдав почти все наличные деньги.
Казалось бы, всё складывалось благополучно. Я надеялся, что Люба успеет родить до нашего отплытия из Новороссийска. Но всё произошло иначе.
Настал день, когда Антон Иванович объявил мне, что не далее как завтра наш корабль снимется с якоря. И я вынужден был ему открыться: до этого момента, прекрасно понимая, какими тревогами и заботами охвачен Деникин, я не решался рассказывать ему о беременности Любы (она всё предусмотрела, чтобы не попадаться ему на глаза) да и вообще о своих сугубо личных делах. Но сейчас у меня не было иного выхода, как рассказать ему всё.
Я ожидал, что Деникин, узнав о моём положении, выразит неудовольствие и выскажется в том духе, что мне следовало бы прежде всего думать головой, а не подчинять себя «инстинктам», да ещё с такими последствиями. Однако Деникин, выслушав, посмотрел на меня тем взволнованным и трогательным взглядом, каким в такой ситуации посмотрел бы на своего непутёвого сына любящий отец, и мягко сказал:
— Возьмите себя в руки, Дима. Я вовсе не осуждаю вас, голубчик. Конечно, всё это не вовремя и некстати, но что поделаешь — даже война не может противостоять жизни во всех её проявлениях. Значит, знамение Господа! И потому не надо роптать. Надо действовать! Берите мою машину, срочно перевозите жену на корабль. Ничего страшного, родит в море. Ксения Васильевна ей непременно поможет, она у меня мастерица на все руки. — Он помолчал, видимо подыскивая те слова, которые б