— Если бы мы это знали и если бы был жив отец, то он добыл бы тебе рекомендательную грамоту к московскому царю, — сказала женщина.
— Кто же это мог предвидеть?
Потянулись томительные дни. Чтобы ускорить своё дело, Аглин каждый день ходил в земскую избу и справлялся о том, что сделано относительно его.
— Воевода только что подписал о тебе сказку, — получил он в ответ в первый день.
— Вчера услали гонцов на Москву, — услышал он через неделю.
Этими ответами дело кончилось, так как в остальные дни он получал один и тот же неизменный ответ:
— Ничего нет с Москвы.
Аглин чрезвычайно скучал. Чтобы хотя чем-нибудь разнообразить свои один на другой похожие дни, он вздумал было лечить больных, но когда сказал об этом в земской избе, то дьяк в ужасе замахал на него руками.
— И думать не моги! — воскликнул он. — Что это ты выдумал? Пока из Москвы никакого решения не вышло, тебе и делать ничего нельзя. Сиди смирно да жди у моря погоды. Да и кто у тебя здесь лечиться-то будет?
Действительно, архангельские поморы не стали бы лечиться у иноземного лекаря, тем более что среди них было немало раскольников, которые вообще считали грехом лечиться чем-либо иным, кроме молитвы; а уж у «басурмана» тем более они не стали бы.
Прошло так три месяца. Чего только не передумал в это время Аглин! И надежда на хорошее будущее, и страх за него — всё это периодически он испытывал.
В случае неудачи ему пришлось бы вернуться назад. Назад? Но куда? В Западную Европу? Но у него нет там родины! Там он был совершенно чужой среди французов, англичан, баварцев, саксонцев, падуанцев, генуэзцев и других. Правда, он чувствовал, что по духу эти люди ему ближе, чем грубые, непросвещённые русские. Ему сделались уже дороги их культура, их просвещённая жизнь, столь далёкая от московской, он окончательно сроднился с нею. Но всё же он чувствовал себя чужим среди них. Его неудержимо влекло к отсталым московским людям, к Москве влекло златоверхой, которую он не раз видел во сне, к раздолью величавой Волги, к широким, беспредельным степям. Его ум был на Западе, сердце же неудержимо влекло в Московское царство — и он не мог дольше противиться последнему.
Но ещё более, чем всё это, влекло его в Москву дело, ради ускорения которого он столько времени скитался по чужбине. Что там? Живы ли все те, которых он хотел бы увидеть, или померли? Удастся ли ему выполнить своё дело и не раньше ли он сложит свою голову на плахе или окончит свою жизнь в глухих сибирских тундрах? Как знать!
Голова Аглина ломилась от таких дум. Он крепко стискивал виски руками и с глухим стоном принимался ходить из угла в угол по комнате.
Благотворно действовала на него в такие минуты только его спутница.
— Не надо преждевременно печалиться, — говорила она, кладя ему руку на плечо. — Рано ещё. Будущее нам не известно. Разве я не погибла однажды для тебя?
Аглин оборачивался и страстно прижимал к своей груди молодую женщину. Они забывались и витали в недавнем прошлом, когда были разлучены друг с другом, как думали они, навсегда, — и всё же судьбе угодно было опять соединить их.
Прошло всего пять месяцев со времени вступления Аглина на русскую землю. И вот однажды к дому, занимаемому заморским лекарем, пришёл земский ярыжка и сказал:
— Зовёт тебя воевода. Из Москвы какая-то про тебя грамота пришла. Поди скорее!
С сильно бьющимся сердцем оделся Аглин и отправился к земской избе. Там он увидел дьяка, рывшегося в каких-то бумагах.
— А, это ты, — встретил тот его, поднимая голову от бумаг. — Пришла и про тебя грамота.
В пять месяцев своего пребывания в Архангельске Аглин «научился», или показывал вид, что научился, русскому языку, хотя его речь и отличалась некоторою ломаностью.
— А что в той грамоте пишут? — с сильно бьющимся сердцем спросил он.
— Ишь ты, молодец, какой прыткий! — засмеялся дьяк. — Царские грамоты сразу не читаются: к ним надо спервоначалу ключ подобрать.
У Аглина даже захолонуло сердце от радости: если бы был неблагоприятный ответ, то дьяк не стал бы так откровенно намекать на посул. Не говоря ни слова, он вынул из кармана своего длинного чёрного «дохтурского платья» кошель с деньгами и, захватив там, сколько рука взяла, высыпал серебро перед дьяком на стол.
— Вот это ладно! — с удовольствием сказал дьяк, придвигая к себе серебро. — Теперь мы с тобою, мистер Аглин, по душам можем поговорить. — Он вынул из ларца свёрток с висящей на красном шнурке печатью Посольского приказа (заменявшего тогда нынешнее министерство иностранных дел) и продолжал: — Вот тут указ на имя нашего воеводы, чтобы тебе никаких препятствий не чинить и грамот от тебя дохтурских не отбирать и немедля тебя на Москву отправить. А прогонных денег тебе не давать, и ехать тебе на свой кошт. Что же, у тебя есть какой милостивец, что ли, на Москве, что тебе так посчастливилось?
— Нет, никого нет, — ответил Аглин.
Но дьяк, кажется, не поверил этому и остался при своём мнении.
Радостный возвратился домой Аглин, не зная и сам, почему это в Москве решили его пропустить, когда он даже не имел никаких рекомендательных писем. Через несколько дней он и сопровождавшая его женщина выехали из Архангельска в Москву.
«Что-то там будет? Что-то будет?» — с сильно бьющимся сердцем думал Аглин.
IV
Большинство построек в московском Белом городе принадлежало боярам, которым прежние цари дарили много бывшей тогда пустопорожней земли. Здесь они жили будто в своих вотчинах, настроили усадеб с большими хоромами, садами, массой сельскохозяйственных построек, огородами, прудами, даже ветряными мельницами и пашнями.
Одну из таких усадеб занимал и «собинный друг» царя Алексея Михайловича — Артамон Сергеевич Матвеев.
Несмотря на то что все усадьбы сановных и важных людей того времени устраивались по возможности роскошно, тем не менее покои боярина Артамона Сергеевича возбуждали удивление, даже зависть, многих допущенных даже на Верх[35] бояр.
Покои Матвеева отличались от других столько же роскошью, сколько и удобствами, заимствованными им от иноземцев, чего не вводили в свой обиход другие бояре, приверженцы старины. Потолок его большой горницы, где принимались гости и где у боярина не раз бывал запросто и сам Тишайший царь, были расписаны «зодиями» (знаками зодиака). Правда, если всмотреться внимательнее в эти рисунки, можно было видеть, что у Овна рога были закручены чересчур фантастически, что Дева чрезвычайно смахивала на какую-нибудь толстую Амалию из Немецкой слободы, что сосуд Водолея имел такие ручки, за которые его едва ли было удобно держать, что Рыбы были очень похожи на щук из Москвы-реки, а плечи коромысла Весов были едва ли равны, — но тогдашним московским людям это не бросалось в глаза, и они в один голос хвалили художника-немца, так хитро изобразившего эти небесные чудеса.
Посредине же «зодиев» помещалась вся планетная система с золотым солнцем, испускающим золотые лучи, а вокруг плыли планеты, изображённые в виде тех богов, имена которых эти планеты носили.
Стены покоев, не занятые окнами, были также разрисованы, причём одна стена была заполнена изображениями фантастических зверей и птиц, вроде «грифа», «единорога», «сирин-птицы» и других, а другая, противоположная ей, посвящена была библейским сценам: изгнанию Адама и Евы из рая, столпотворению вавилонскому, принесению в жертву Авраамом Исаака, продаже Иосифа братьями в плен, премудрому Соломону с царицей Савской, сидящей у его ног, единоборству Давида с Голиафом и другим.
Вдоль стен стояли не лавки, а стулья с высокими резными спинками, с мягкими сиденьями, обтянутыми красным бархатом, с блестящими гвоздиками и небольшими золотыми кисточками. Большой стол был покрыт дорогой тяжёлой бархатной скатертью с большими кистями по углам. Кроме него, по углам стояло несколько маленьких, с различными вещами на них. Так, на одном стояли заморские часы, в виде башни, вверху которой находился циферблат. Когда часы начинали бить полдень, то дверки башни отворялись и оттуда выходило четверо воинов в блестящем вооружении; за ними выходило двенадцать апостолов, за которыми следовали также воины; вся эта процессия останавливалась, поворачивалась лицом к зрителям, и в это время невидимая музыка начинала предивно играть какую-то пьесу; по окончании её все фигурки опять поворачивались и скрывались в башенке.
По стенам были ввинчены бронзовые бра венецианского изготовления с толстыми восковыми свечами разных цветов, обвитыми золотыми и серебряными нитями.
В одном углу стоял шахматный столик с квадратами из венецианской мозаики и с находившимися в коробочке шахматами из слоновой кости с золотыми и серебряными отличиями для обеих сторон.
Не хуже были убраны и другие комнаты Артамона Сергеевича. Особенно выделялась его «собинная комнатка», отвечавшая теперешнему понятию о кабинете. Там вдоль одной стены стоял шкаф из дубового дерева с резными барельефами Солона, как представителя государственного ума, и Сократа, представителя мудрости, Минервы, с совой у её ног, и тому подобное. Шкаф был полон книг русских, латинских, немецких, французских, итальянских и английских.
— Обасурманился Артамошка, обасурманился! Бога не боится, душу чёрту продал! Вот будет на том свете кипеть в смоле горючей, так вспомнит про все свои «зодии» да «ворганы», — говорили его недруги и завидующие ему, а всё-таки заходили к нему, чтобы посмотреть на заморские диковинки, послушать рассказы иностранцев, которые никогда не переводились в его доме, поиграть в шахматы.
А то и так просто заходили, чтобы «милостивец Артамон Сергеевич» не забыл их лицо; может быть, это когда-нибудь и пригодится: ведь Матвеев — уж какой сильный человек! У него вон и царь запросто бывает.
Вот и теперь Тишайший сидел в парадной горнице матвеевского дома и только что отодвинул от себя столик, за которым играл в шахматы со своим «собинным другом».