Яглин низко поклонился царю и вышел вон.
— Сергеич, — сказал царь, видя, что и Матвеев хочет тоже уходить, — а ты останься малость. Правду он рассказывал?
— Правду, государь, — ответил Матвеев. — Не такой он человек, чтобы лгать.
— И искусный же он человек! — задумчиво произнёс затем Тишайший. — Вот судьбе было угодно, чтобы он нам жизнь спас, открыв жилу.
— Государь, — осторожным тоном сказал Матвеев, — Яглин — первый дохтур из наших русских людей, и к тому же такой, который не уступит зарубежным дохтурам.
— Да, да… — прежним задумчивым тоном произнёс Тишайший, поглаживая свою каштановую бороду. — Жалко его было бы судить.
— Прости его, надёжа-царь! Ведь любовь — не шутка, а тут в такое положение попал, что ему осталось выбирать одно: бросить девку на произвол судьбы, и она сгибла бы, или бросить посольство и идти спасать её. И потом ещё, государь, как ты будешь судить того человека, который, может статься, своим искусством славу твоему государству принести может? А ведь он — первая ласточка.
Тишайший молчал, видимо раздумывая.
— Иди! — затем сказал он. — Мы подумаем, как быть.
Матвеев поклонился и вышел. Он прошёл в ту комнату, где находился дежурящий доктор, и застал там Яглина, нервно расхаживавшего по комнате.
— Не тужи теперь, парень, — сказал он весёлым голосом, трепля молодого доктора по плечу, — выгорит наше дело.
— Ты думаешь, боярин? — радостно воскликнул Роман.
— Молись знай Богу.
На другой день царь велел собираться в поход.
Все засуетились; начались укладка, обряжение — и наконец поезд двинулся.
Напрасно Матвеев внимательно смотрел на царя, думая, что тот вот-вот заговорит об Яглине. Тишайший молчал, как будто забыв о нём.
— Ты пока и не показывайся царю на глаза, — сказал Матвеев Роману. — Вдруг да в недобрый час попадёшься ему — тогда прощай твоя голова. И я уж тогда не помогу.
Яглин скрывался всё время от взоров царя.
Двинулись в поход.
Путешествие прошло благополучно. Тишайший чувствовал себя хорошо, и ни одного доктора не пришлось звать. В скором времени показались золочёные кресты и купола церквей московских.
«Неужто царь позабыл?» — с замиранием сердца думал Яглин, и его при этом бросало то в жар, то в холод, и он не знал, чему приписать молчание царя.
Когда Тишайший проехал во дворец, доктора со своим штатом поехали в старую аптеку, чтобы там сдать походную аптечку. Едва Яглин успел войти в помещение, дверь отворилась, и в аптеку вбежал запыхавшийся Прокофьич. При виде его у Яглина почему-то упало сердце как бы в предчувствии какой-то беды.
Отыскав глазами Яглина, подьячий подошёл к нему и сказал:
— Дохтур Роман, выдь-ка со мною на крыльцо на два слова!
Не говоря ничего, Яглин вышел за подьячим.
— Ну, Романушка, голубчик мой, всё открыто, дорогой, — без всякого предисловия сказал Прокофьич. — На тебя сделан извет, что вовсе ты не дохтур, а беглый толмач нашего посольства, и твою жёнку уже забрали.
— Что такое? Что ты говоришь? Повтори! — в ужасе закричал Яглин, схватив его за руку.
Подьячий повторил, нисколько не удивляясь теперь, что «заморский дохтур» не отказывается от тождества с беглым толмачом царского посольства.
— Приехал Потёмкин Пётр Иванович; он опознал тебя в царском поезде и сделал на тебя извет, что ты не дохтур, а беглый толмач. Из приказа послали стрельцов, чтобы забрать и тебя, и твою жену. Её-то забрали, и она сидит теперь в тюрьме. Я каждый день хожу, навещаю её. Похудела, бедная.
Не слушая дальше подьячего, Яглин отворил дверь в аптеку, крикнул по-немецки: «Доктор Зоммер, сдай аптеку за меня. У меня дома несчастье!» — и, быстро сбежав с крыльца, побежал в Немецкую слободу, так что толстый Прокофьич еле поспевал за ним.
Едва Роман вошёл во двор дома Коллинса, как из дверей какой-то дворовой постройки вышел пристав с земскими ярыжками и, подойдя к Яглину, сказал:
— Тебя-то нам и надо, сударик ты наш! Долгонько-таки пришлось дожидаться твоей чести!
По знаку его ярыжки скрутили Яглину руки.
— Прокофьич, — крикнул не растерявшийся Роман подьячему, показавшемуся в это время в воротах, — беги к боярину Матвееву и расскажи ему, что меня забрали.
XXIV
Пётр Иванович Потёмкин был очень доволен результатами своего доноса: Яглин теперь сидел за запорами, и высмеянное самолюбие воеводы было, таким образом, отомщено.
«Вот погоди, голубчик, посмотрим, как ты посмеёшься, когда тебе на площади кат спину всю взборонит кнутом, да ноздри вырвет, да калёным железом клеймо наложит! Уж, видно, тогда не ты, а я посмеюсь», — думал воевода, расхаживая по комнате.
Ему не терпелось, и он поехал в Разбойный приказ, чтобы узнать там, когда будут допрашивать его ворога.
— Да чего ты больно торопишься, боярин? — смеясь, сказали ему там. — Всё равно парень-то не уйдёт от нас. Дай ему хоть несколько деньков походить с целыми ноздрями.
Мрачный вид имела изба Разбойного приказа. Низкие потолки, небольшие слюдяные оконца, плохо пропускавшие свет, грязные стены — всё это не могло настраивать на весёлый лад того, кто попадал сюда. Да и не по одному этому сюда не любили попадать. Все прохожие спешно проходили мимо приказа, со страхом крестясь и боязливо озираясь по сторонам. Из-за ограды этого приказа часто слышались то сдавленные, точно заглушаемые, то громкие и отчаянные крики, от которых мороз по коже пробегал.
В застенке Разбойного приказа день и ночь шла «работа». Здесь допрашивали и пытали простых «гулливых людей», пойманных с оружием на большой дороге или на широкой Волге; сюда приводились боярские холопы, показавшие что-либо на своих господ и под пыткой подтверждавшие свои слова; здесь не гладили по головке и тех из бояр и даже родовитых князей, относительно которых возникало сомнение, что они умышляют «про здоровье государево» или крамолу сеют.
Никого не щадил застенок приказа — и немало испустило свой последний вздох на дыбе, на пытке огнём или при выкраивании ремней из кожи спины.
Здесь часто рвали ноздри пойманным в нюхании запрещённого зелья — табака, клеймили лбы и щёки разным татям — ворам и разбойникам, урезывали языки «изрыгающим хулу на пресветлое имя царское» и секли, секли без числа по всякому поводу богатых купцов, бедных смердов, мужчин, женщин и даже детей.
Такая работа наложила и свою особую печать на работавших здесь «заплечных дел мастеров» (палачей): всё это были люди со зверскими лицами и грубым сердцем, которых тешили крики истязуемых и веселили стоны умирающих на пытке.
И сегодня кат Ванька Рыжий с любовью налаживал ремни и верёвки на дыбе, пробовал, крепки ли они, и смазывал их салом, чтобы они крепче впивались в руки пытаемого.
— Ни одного немца не приходилось пытать на своём веку, — сказал он своему помощнику. — Нашего брата, московского человека, сколько угодно, татар пытал, хохлов, поляков не раз, башкира и хиргизина одного, даже раз свейского человека по спине горящим веником попотчевал. А немца ни одного. А вот сегодня попробую.
— А кого будут пытать, дяденька? — спросил Ваньку его помощник Пашка.
— Дохтура одного из Немецкой слободы. Речи (допрос) с него будет воевода с приказными снимать. А ты пока, Пашка, на всякий случай разведи-ка огонь: может, и спину ему жарить будем. Чать, приведут его скоро. И покажу же я ему, басурманской душе, кузькину мать! Узнает он где раки-то зимуют! — и Ванька даже потянулся от удовольствия.
А в приказной избе между тем шёл допрос. За столом сидел воевода Разбойного приказа боярин Стрешнев с дьяком и подьячими.
Перед ними стоял Яглин с земскими ярыжками позади и двумя стрельцами. Его лицо было бледно и судорожно подёргивалось. Глаза глубоко впали, и зубы были плотно сжаты.
— А ну-ка, дохтур, признавайся нам, кто ты будешь таков, откуда и как тебя звать? — обратился к нему Стрешнев. — Говори всю правду! Сознаешься — легче и наказан будешь; скрытным быть учнёшь — не прогневайся, велю в застенок свести. А уж там тебе язык-то развяжут.
— Скрывать мне, боярин, нечего, — дрожащим от волнения голосом ответил Яглин. — Про то, что я тебе буду говорить, знает и сам государь. Я ему всё рассказал.
Стрешнев усмехнулся себе в большую, широкую бороду.
— Ну, если бы государь знал, так ты не попал бы сюда. Ну, однако же, выкладывай всё! Кто ты таков?
Начался допрос. Яглин ничего не скрывал и рассказал всё.
Когда он окончил, Стрешнев сказал:
— Вот ты говоришь, что из посольства царского ты сбег из-за девки этой?
— Да, — ответил Яглин.
Стрешнев хитро прищурил свои глаза, внимательно глядя на молодого доктора, и, помолчав немного, спросил:
— А не было ли у тебя воровского умысла, сбежавши из посольства великого русского государя, передаться врагам его и злоумыслить на великое царство Московское?
У Яглина по коже пошли мурашки.
«Вот они куда гнут!» — подумалось ему, и он чувствовал, что петля на его шее туже затягивается.
— Нет, — твёрдо сказал он.
— Так! — насмешливо произнёс Стрешнев. — Ну а скажи нам теперь, дохтур, вот что: не было у тебя на уме злого умысла учиться дохтурской науке с целью, приехав в Москву, поступить под чужим именем на службу великого государя и извести его по научению его врагов и недругов ядом или иным каким зельем?
Холодный пот выступил на лбу Яглина. Он почти задыхался и не мог ничего ответить. Вопрос, предложенный главою Разбойного приказа, был сделан не без умысла: Роман понял, что тут есть заговор лиц, которые хотят погубить его.
«Государь, государь! Я тебе спас жизнь, а ты забыл про меня!» — мысленно воскликнул он и затем, оправившись, твёрдо произнёс:
— Нет, такого злого умысла у меня на уме не было.
— Ой ли? — снова прищуриваясь, насмешливо спросил Стрешнев. — Говори лучше правду, дохтур. Тогда тебе и наказание будет легче. Будешь запираться, хуже будет.
— Нет, у меня такого злого умысла не было, — повторил Яглин.