За Русью Русь — страница 1 из 69

Ким БАЛКОВЗа Русью Русь

Роман-рапсодия

Посвящается 2000-летию Рождества Христова.

«И дух святый нисшел на него в телесном виде, как голубь, и был глас с небес, глаголющий: Ты сын мой возлюбленный, в тебе Мое благословение».

Евангелие от Луки. Гл.3.ст.22


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1.

В пещере тихо, так тихо, что Богомил слышал свое дыхание, неровное, как бы даже всхлипывающее. Он не мог понять причину этого: вроде бы в груди было легко и неутесненно. Что же все-таки происходило с ним? Может, он и вправду болен, только это пока не сознавалось его телом? Сколько помнил, он ни разу не болел и в сущности не знает, что это такое и как повлияет на живущее в нем, страждущее.

Ему часто думалось о дальнем, отодвинутом необычайно, и не важно, в те ли леты, что минули, и от них осталось что-то малое и слабое, подобно легкому, едва приметному в синеве неба облачку, гонимому ветрами на полдень, или в те, что еще только готовились надвинуться, каменно лечь на землю, все в них было привычно для него, не знающего, откуда он родом и отчего запеленутый, скорее, заботливыми, незлыми руками и укладенный на мокрое, холодное днище однодревки, притиснут был хлесткой, удалой волной Почайны к ближнему от пещеры, обильно замшелому берегу, где и отыскал его старый волхв и, нарекши светлым именем Богомил, держал в строгости и в неукоснительном следовании обычаю древних русских племен, которые есть единственно от сиятельного неба благословенные и верные Богам. Не знающего даже, сколько весен отмеряно им, но не страдающего от подобного незнания, и даже больше, едва ли думающего про это, отпущенное святой волей Мокоши, матери сущего, ею питаемого и возносящего до истинного блаженства, а проще сказать, до того совершенства природы, когда она в радость не только небожителям, а и самому слабому и утесняемому на земле.

Богомилу нравилось черпать из души своей и как бы разбрасывать вокруг себя и дивоваться обилием чудно воскресшего и примечать даже и в диковинном нечто близкое ему, почти родственное и до того земное, предельно земное, что возникало невольное желание протянуть руку и потрогать… И нередко, не сумев совладать с нечаянно обжегшим чувством, он так и делал, и ему казалось, что длинные худые пальцы его упирались во что-то живое и трепетное, и не хотелось убирать руку, вот так бы и лежал на каменном ложе и ощущал удивительную, скорее, с небес, от всемогущего Рода сошедшую к нему жизнь. Та жизнь была легкая и едва обозначаемая в пространстве, ну, точно бы колебание воздуха в глухое безветрие, мертво оседающее на землю, придавливающее онемелым, чуждым и малому шевелению, нестрагиванием. Но, может, даже не колебание, а легкое, лишь молодым зорким глазом угадываемое колыхание в тонких стеблях травы близ пещеры, которое не от постороннего движения, а как бы само по себе рождаемое, от сути своей, от стремления приободриться после вчерашнего разгула непогодья, приосаниться, показать сущему свою несклоняемую стойкость.

Волхв догадывался про эту стойкость, она приятна ему, в ней и в самом деле чувствовалась жизнь, пускай и бледная, едва очерченная. «Получается, всякая жизнь от свойства ее быть стойкой, она тем и укрепляется, что старается не сломаться, какая бы тяготность не нависала над нею», — думал Богомил. И от этих мыслей и в нем самом, да и вокруг него, как бы осветлялось, и то, что мучило, отступало, и, если бы теперь выпала надобность, он спокойно поднялся бы и пошел, куда утягивался желанием. Но в нем не возникало подобного стремления. Душевное спокойствие, овладевшее его телом, требовало совсем другого, может, полного слияния с миром, что окружал его, весь отдаваясь ничем не колеблемой тишине. И если бы Богомил даже пошевелился, то и от этого сделалось бы больно ближнему миру, уж не говоря о дальнем, что вознесенно пребывал в сине-прозрачном небе и, несмотря на отдаленность, как бы существовал и в нем самом, в душе его.

Богомил не спрашивал, кто он есть и зачем он, и откуда он?.. Все это было неинтересно, и даже больше, это, привычное меж людьми, что иной раз приходили в пещеру и задавались такими вопросами и с надеждой смотрели на него, уже среди них, ближних и дальних, прозванного вещим, способным видеть сквозь весны и угадывать впереди легшее, нетерпеливое и жадное до людской судьбы, а она есть лодья[1], бегущая по реке времени, было неприятно. Богомил не желал отделять себя от мира дальнего, понимая про свою соединенность с ним, но он не желал отделять себя и от сущего, заботясь о своей изначальности.

— Я ли не слабая, усыхающая ветка на старом дереве? — говорил он забредшим к нему. — Я ли не пыль земная? Минет немного времени и успокоенность во мне станет и в малости не тревожимая. И то во благо душе моей!

В этой своей уверенности он укреплялся изо дня в день, наблюдая за тем, что совершалось вокруг него. Бывало, он удивлялся, отчего другим неподвластна подобная уверенность, но то и хорошо, что удивление его никого не задевало, не обижало, тихое, а в чем-то даже скорбное, оно, не успев созреть в нем, скоро угасало, притупливалось.

Его соединенность с природой была естественна и ничего в нем не нарушала, он принял как изначально даденное, что он несет в себе весь мир, который ощущает и внимает которому. Но и он есть малая часть этого мира, и ему не надо ничего ломать в себе, коль скоро в природе ничего не подверглось перемене или страгиванию с привычного круга. Но, коль скоро что-то в круге окажется нарушенным, то и в нем, в существе его, поломается. И, если так произойдет, он примет это без страха и не утруждаемо мыслями, они не сдвинутся со всегдашнего, умиротворяюще спокойного течения и будут так же ясны и неспешны.

Пуще чего Богомила удивляла в людях торопливость, иногда мягкая, никому не в досаду, украдчиво ласковая, но порою и беспощадная, злая. Он, поднятый к жизни вдали от людей руками старого волхва, не сразу мог понять природу такой поспешности, а может, и не понял бы вовсе, когда бы его наставник однажды не сказал, что она от черных подземных духов, они, оторвавшись от всеблагого неба, долго не умели обрести пристанища, пока не протянули холодные щупальца к людскому сердцу… Видать, в них они отыскали надобное себе. Что ж, Богомил знал, как бывают охуделы сердца, истощены от неприятия света. Он встречался с людьми, осознавшими пагубность обитания во тьме, и говорил с ними и пытался вывести из глухого всеохватного мрака, и порою это удавалось. Но как же тяжело ему было тогда! Все в нем ослаблялось, в душе делалось пусто и как бы отстраненно от сущего. Это и смущало, что отстраненно, и он терпеливо дожидался, когда силы вернутся к нему.

Он мог прозревать через тьму лет и отыскивать там близкое, несущее успокоение тем, кто нуждался в этом. Но прозревание совершалось нечасто, лишь в какие-то особенные, едва ли не блаженные по отношению к нему, страждущему, мгновения. Он не знал, когда они придут, и что принесут с собою, все же предчувствие их возникало в нем загодя и меняло в душе, она словно бы отрывалась от своей телесной оболочки и существовала вне ее, одновременно принадлежа ему и небесам, что зависали над ним, и земле-матери, и, может, больше всего земле. Он улавливал дух ее, порой дурманящий, а нередко благодатный, бодрящий, и наполнялся прежде незнаемой силой.

Часто, когда отступало близ него помышляющее, от сего дня отколовшееся, все, что он постоянно наблюдал рядом с собою, и надвигалось неведомое, чрез лета поспешающее к нему, Богомил шел в пещеру, коль скоро находился вне ее, проникал в тайные места, где сумрачно и сыро и куда никому, кроме него, вещего, не было ходу, опускался на колени и, простерши руки, шептал подрагивающими губами, едва обозначаемо, боясь, что-либо стронуть в душе, исполненные высшего разумения слова. Они шли как бы не от него самого, от Всеведущего и Милостивого, и, придя однажды, не сохранялись в памяти, растворялись в пространстве.

Богомил подолгу стоял на коленях и напряженно смотрел перед собою, это напряжение еще более усиливалось, когда сущее как бы раскрывалось, делалось светло и ясно, а время спустя перед ним промелькивали минувшие, а то и впереди ожидаемые леты. О, всеблагие Боги, подвинутые к нему блаженной душой его! Сколь дивно в них тепла и света дарующего! Сколь всемогущи они в своем разумении, сколь необычны в движении Духа, который не есть что-то суетливое и жаждущее хотя бы и пития от небесной жизни, но неколеблемое даже и в самом движении, приметное лишь малому числу смертных.

Богомил догадывался, что его видения от Богов, от их доброй воли, и он радовался тому, что соединяло его с ними. Но радость его не шла от унижения собственной сущности, она оставалась спокойной и ровной, как если бы этот удивительный дар не в малой степени зависел и от него самого. Он верил в себя. Это началось в те поры, когда он обрел способность понимать старого волхва и подчинился его воле, подчинился еще и потому, что за ним утверждалось право судить про что-либо ни от кого не зависяще, и даже больше, коль скоро старый волхв замечал в нем самостоятельность в суждении, он заметно приободрялся и говорил негромко:

— Боги вершат небесные дела и помогают людям. Но если люди не захотят жить своим разумением, а обратясь к Богам, станут ждать милости, позабыв про свое назначение на земле, то скоро иссякнет в них земная сила. От Богов озарение, от людей деянья их… И сие есть согласие, подвигающее к истине.

Старый волхв нередко говорил Богомилу про ту жизнь, что шла промеж людей, далеко от пещеры, и не было в его словах радости, не обозначалось и огорчения, точно бы то, что протекало в стороне, не задевало в нем обретенного, не затрагивало. Богомил удивлялся и хотел бы понять причину этого и помногу размышлял, но спустя время от недавних размышлений не осталось и следа. Старый волхв, приметив в отроке сердечное томление, отодвинул его мысли от непокоя.