За Русью Русь — страница 11 из 69

— Ближний к Ярополку человек, — не утрачивая суровости в крупном лице, с ярко и выпукло очерченными скулами, сказал Добрыня. — Со своими людьми пробивался к шатру. Достоин смерти. Ибо поднявший руку на Великого князя есть враг племенам русским.

— Великий князь убит, и вы в том повинны, — негромко, точно бы пытаясь уловить в своей душе что-то им самим еще не разгаданное, сказал отрок.

Владимир узнал его сразу же, не то чтобы когда-то встречался с ним, но от переметчиков наслышан был о его верности Ярополку. Он удивился поступку отрока. Иль не понимал тот, что на смерть обрекал себя и своих людей, стараясь пробиться к воеводскому шатру?.. Да нет, пожалуй, только следуя обычаю дедов и прадедов, решил умереть с мечом в руках. Тем слаще покажется жизнь; говорят волхвы, что и за дальним пределом не утрачивается сущее, которое в истине, а сделавшись незримым человеческому глазу, воспримет другое обличье и станет ни к чему не влекуще. Ибо что есть истина, как не устремленность к всесветному покою? В миру сотворяемое в миру и пребудет, но благость, от мира сего отколовшаяся, приблизившись ко Престолу всемогущего Рода, там и воссияет.

— Мы ждем твоего слова, Великий князь, — не меняясь в лице, сказал Добрыня. — И свершится по тому, как ты повелишь!

Владимир понимал, чего ждет Большой воевода, но он понимал так же, чего ждут от него те, кто со вниманием наблюдает за ним. Что-то в нем, скорее, от отца, подсказывало быть холодно неприступным, как бы отодвинувшимся ото всех, ведь он и верно Великий князь, и город, где он родился и который в сущности совсем не знал, подчинился его воле. Он вдруг непререкаемо осознал ту силу, что подпирала его, и удивился: «Вот, значит, как. Это все мое. Что хочу, то и сделаю. И кому судить меня?..» Но, и пребывая в непривычном для него, хотя и приятном, душевном состоянии, он оставался самим собой, в подчинении тому, что протягивалось от матери, и было доброе и слабое. Да и отчего бы тут чему-то поменяться? Совсем немного времени минуло с того дня, когда Рогнеда кинула хлесткое, подобно удару плети, на презреньи настоенное:

— Не хочу сына рабыни!

Иль запамятовалось, что и раньше, в летах минувших, бросали в лицо ему слова обидные и горькие? Потому и укрепилось в нем не то чтобы от робости пролегшее, хотя и от нее тоже, но и от досады, не однажды думал: «Что же я, хуже Ярополка или Олега? Почему же тогда нет-нет да и углядишь презренье к себе?..»

Да, в нем немало и от матери, милой и тихой Малуши, вся жизнь которой прошла в горестном недоумении оттого ли, что противно своему желанию, но следуя слову отца, стала ключницей при Великой княгине, хотя сама роду славного, в дальних летах твердой метой означенного, оттого ли, что опять же противно собственному разумению оказалась наложницей Великого князя, а потом родила ему сына. Да, было во Владимире и от Малуши, не отодвинулось еще, не потухло, возжигалось изнутри, правда, теперь уже бледно и меркло. Но ныне от него ждали слова княжьего, не холопьего, и он сказал, мельком глянув на возроптавшего отрока и понимая, что укрепившееся в мыслях у него будет неприятно Большому воеводе:

— Что, верность своему князю, хотя бы и мертвому, уже не в чести в племенах русских? Повелеваю отпустить отрока!

7.

А кто увидит Змиевы валы хотя бы однажды, что и в старые леты ограждали русские земли от набегов сынов дикого Поля, то и вспомнит слышанное от скоморохов ли, от гудцов ли, забредших в оселье иль веси, иль в городище какое, чтобы в доброй беседе, испивая дурманяще сильный мед и зелена вина, поведать людям про диковинное, чему сделались свидетелями, и вместе с ними подивиться силе богатыря Дуная. Он жил в дальней степи, там стоял черный шатер его. От тьмы тьмущей сила Дуная, а коль скоро он обратился бы к чему-то другому, то и утратил бы силу. Но пущее удивление вызовет сказ про вольных воинов, которые пришли на край сурового леса оружно и с дерзкою мыслью и, одолев в битве бесов, провели Змиевы валы. И станет на сердце у людей дивно и давнее распахнется перед ними, если даже раньше никогда не думали о нем. Они ощутят свою принадлежность к тем летам, что отодвинуты потоком времени, и силой разума и духа поднимутся над земной обыденностью, и понесет их по самой стремнине потока, а время спустя они сольются с ним, и не сделается им страшно, что вдруг захлестнет в волнах, нету в сердце страха, но есть ожидание, часто щемящее и утесняющее все в груди неведомой прежде грустью. Может, подталкиваемые этой грустью, русские люди и вознесутся высоко, и уже отсюда, с высоты, увидят благословенного в племенах царя Таргитая, стоявшего в изначале их родов. Ему исходяще от дел его дали имя Царь — Солнце. Он воистину был Царь — Солнце, и свет от него проливался на людские роды и подвигал по жизни. И да будет осиянно имя его!

А еще увидится русскому человеку меж людьми и Богами пролегшее, что единит устремления их. Не в ту ли пору всемогущий Сварог дал предкам их — сколотам — все надобное для того, чтобы возделывали землю и ею, родимой, кормились, а еще мечи и кольчуги, чтобы защищали себя и свой очаг от злого поругания? Появились в те леты первые сколотские жилища, и ныне прозываемые огнищами. Тут селились свободные от утеснения и обид роды, хранящие дух стойкий. В ту же пору подняты были и городища с круговыми застроями жилищ вдоль высоких бревенчатых стен. Нет, не сказать, чтобы ныне исчезло меж людьми и Богами бытовавшее, хотя и стало слабже и тоньше, так что порой и не приметишь единящее их. Впрочем, не повсюду так, а лишь там, где люди огрубели душой, отчего исчезло в ней робостно горделивое, что помогало быть на земле не чуждым ей, но пришедшим от нее.

Таргитай рожден от могущественного Перуна и светлоликой днепровской волны, он принадлежал земле-матушке, которая волею в летах прозревающей Мокоши приблизилась к человеку, хотя бы и слабому. Все едины для нее и нету промеж них избранных, все дети ее, родимой. Но Таргитай принадлежал и вечному синему небу. Эту соединенность в двух мирах он передал детям, а еще и то, чему нету цены в земном мире — соху и ярмо, топор и чашу. Ибо что есть семейство русского человека без заздравной чаши? Не одна ли видимость жизни, но только не сама жизнь?! И уж от детей Таргитая протянулось благостное ко всем русским родам, что поднялись позже и растеклись по земле.

В далеких летах затерялось славное Трояново время, и уж самое то — избыться ему, измельчиться, рассыпаться в прах и быть унесенну ветром. Но стойкая память у русских родов, и благо дарующее и душевную сладость не угасает. Она хранима ими, и от старого к малому, укрепляясь в тайных писаниях мудрых волхвов, протягивается живая, сотканная Богами нить. И нету силы, которая оборвала бы ее!

Варяжко не сразу ушел из Киева; еще долгое время после того, как Владимир, подчиняясь тогдашнему своему настрою, отпустил его, он прятался на Подоле в ветхих жилищах сыроделов, иногда у кожевников, иной раз и к оружейникам заглядывал. Всюду у него имелись дворы, где он чувствовал себя спокойно, зная, что его не предадут в руки доглядчиков Добрыни.

Пока был жив Ярополк, Варяжко нередко сопровождал его в прогулках по стольному граду. Уважал прежний князь такие прогулки. Не однажды говорил, когда они оказывались вдвоем, что дивно ему среди малых людей, они ни к чему не подталкивают, ни к чему не влекут, тут нету надобности постоянно держать себя, как в теремах, в упреждении, стараясь не упустить ничего из великомудрия высокородных мужей. Но еще лучше делалось ему, и про это говорил Ярополк, коль скоро, миновав Ручай и Пасынчую Беседу, они оказывались в храме Святого Илии. Впрочем, тут и сам Варяжко ясно наблюдал в Ярополке перемену, когда тот подходил к алтарю и начинал истово молиться. У Варяжки возникало чувство, что князю по душе умалять сущее в себе и обращаться в некую малость, что сама ничего не значит, а только если угодна Вседержителю. И про Него отрок слыхал от Ярополка, и не одобрял увлечения князя, не принимал его веры, она казалась все в человеке унижающей, в то время как вера отеческая приносила не душевный трепет, а радость и возвышение смертному, тут не надо было смотреть на Богов с робостью, но ясно и ровно, с достоинством. Все же он не имел ничего против веры князя и принимал ее, какая она есть. Да и надо ли тут чему-то перечить, ведь ни поругания от нее, ни малой обиды старой вере, на которой стоят русские племена.

Варяжко не принадлежал к высокому роду, в деревлянах оселье есть прозваньем Сыроедное, близ Ирпень-реки, там его близкие, братья и сестры. Отец с матерью уже давно вознесены на погребальный костер. Мальцом взял его оттуда Святослав, видать, приметил в нем что-то вещий князь, крепость душевную, приставил к сыну своему Ярополку. А в Киеве Варяжке не поглянулось, шумно да людно, иной раз так закручивала тоска, хоть волком вой. А чего ж? И выл. А то подымался посреди ночи, искрадывая момент, убегал к тихому месту на Подоле, ни с какой стороны неоглядному, где Ручай впадает в Почайну, близ самого устья ее, там и просиживал подолгу, отсюда волна днепровская как на ладони, дивно смотреть на нее, коль скоро налетит ветер, то-то играет, то-то выблескивает, и разное видится в волне, а пуще того, мощь славная и не в угнетение душе, но в ослабление боли, коль скоро тягостно человеку, умытаренно окаянством. Все ж юный Варяжко по первости ничего не улавливал, никакой окрест дивности, на сердце-то тоскливо, только время спустя расправлялось в душе, и тогда он смотрел на днепровскую волну и удивлялся крепости ее, и тоска отступала. Правду сказать, и княжич не был суров с ним, даже больше, время спустя приблизил к себе.

Чрез многие ступени прошел Варяжко, когда налился силой: гулял он и в детских, и в пасынках, пока не стал отроком[4] в княжьей дружине. И мало-помалу притупливалась память, а может, даже не так, не то чтобы притупливалась, но уже не тревожила, как прежде, помягчела и не несла горести, лишь тихую грусть, когда иной раз как бы нечаянно вставал перед глазами образ отчего дома, просторного, с двускатной крышей над горницей, с узкими полатями по углам, с истопкой посередине, или когда отмечалась в памяти просторная беседа, где девы пряли пряжу, а то вдруг зачинали песни, которые подобно белокрылым птицам подымались над осельем. Нередко Великий князь углядывал в отроке грусть и спрашивал, отчего бы она накатила, и Варяжко не умел отказать Ярополку и открывался перед ним, но случалось, лишь виновато разводил руками, брал в руки гусли и пел… Голос у него негромкий, с легкой, как бы даже свистящей хрипотцой, она, впрочем, не мешала ни словам, ни мелодии, и даже больше, точно бы придавала им какой-то особенный окрас. Возмужав, Варяжко, бывало что, ездил в деревляны, жадно ловил все, что напоминало о давнем, милом сердцу, но улавливания с каждым разом делались все более расплывчаты и уже не вносили в сердце, как прежде, щемящую грусть, лишь подталкивали к чему-то светлому. Он и сам не знал, отчего так, а то, что это так и уже как бы не по его воле, наблюдал в себе постоянно. Эти наблюдения отличались спокойствием и рассудительностью. Но, когда Варяжко оказывался в отчем доме, в светлице, то и менялось в нем, и недавняя степенность, которую хотел бы видеть в себе и которая нередко отмечалась в смуглом лице, в темно-синих глазах, исчезала, и тогда он пребывал в возвышенном состоянии духа и слушал, о чем говорили близкие, и радовался.