— Что, запала в душу деревлянка? Отчего же упустил ее, взял бы да умыкнул по деревлянскому свычаю. Время спустя сладился бы с ее родичами.
Углядлив Ярополк, точно бы от сердца чужого считывал.
— А что? — сказал отрок, посветлев в лице. — По слову твоему и поступлю, когда выйдет срок.
Да вот беда, закружило-завертело отрока в княжьей круговерти, посыпались несчастья одно за другим, не до поглянувшейся девицы, едва только и помнил про нее, зато теперь, пребывая в сладкой дреме, она пала ему на ум и повела за собою тайными таежными тропами.
Широка путь-дороженька, поблескивает серебряно, коль скоро от луны упадает на воду. Не помнил Варяжко, сколько ночей оставлено им позади, днями причаливал к берегу, утаивался в зеленолапых лесах или в густом ивняке, забросав челн сырою травою. Отрок по прежним временам помнил, как неожиданны налеты конных печенежских ватажек. Да и бродники казаковали люто. По слухам, и они нередко уводили захлестнутого петлей в Царьград на русский невольничий рынок.
Однажды, когда еще одна ночь отступила, теснимая легкими, как бы искупавшимися в родниковой воде, слабыми зоревыми лучами, почувствовал Варяжко перемену в Днепре-батюшке: обеспокоился вдруг, заворочался точно бы с неудовольствием, из темных глубин подымалось оно, обозначаясь в глухом утробном хрипе, и не понять несведующему, оттого ли, что берега, заросшие буйной зеленью, пробивающей серый, угрюмовато тяжелый камень, вдруг начали сближаться, словно бы наскучав друг без друга, от того ли, что из вольной степи нанесло колючий ветер и расшевелило волну, раскачало, или еще от чего-то, утаенного от зоркого глаза. Но Варяжко знал, отчего это, и, пребывая в остережье, украдисто и сноровисто, пригнувшись, так что и не углядеть его со стороны, заработал веселком. Потому и взыграла опаска в отроке, что начинались пороги, обломавшие речное течение, а близ них во всякую пору утаивалось немало лихого люда. Залетывали сюда и печенежские конные ватаги, коль не опасешься, то и вынешь из своего тела длинную, гибкую смертную стрелу. Варяжко подогнал челн к каменистому берегу острова Айфар, высоко взнявшемуся над речным течением, тут стояла деревянная крепостца, поднятая еще Святославом. В те дни, когда приходил сюда с Ярополком и дружиною, Варяжко приметил речную излуку (точно бы провидение подталкивало его в те поры), густо и неукладисто, как бы в сопротивление с собственной сутью, заросшую травой и мелким упружистым кустарником. Туда и направил челн, яростно и зло оттолкнувшись веселком от взбулгаченной волны. Понимал отрок, если изловчится и проскочит ревущие пороги и непримеченно вражьим зраком выгребет на большую воду, там и сам леший не угонится за ним. И поверстается тогда по замысленному, и ступит его нога в вольный град Тмуторокань.
8.
И сказано во времена Трояновы мудрым прорицателем, что в начале отпущенного людству стоит мысль, она управляет им и влечет к неведомому, хотя бы неведомое грозило погибелью сущему. И сие непременно произойдет, если мысль станет холодна и бесчувственна, не подчиняема сердечному правлению. А еще сказано, что в единстве мысли и чувства надо искать себя людству, не выталкивая ничего вперед и в равноусилии находя отраду, а если прочно в душе, то и усладу.
Ах, душа, как она удивительна в человеках! Иной раз так возвысит и слабого, что он тут же запамятует про свое место в мирской жизни, и помнится ему, что он есть что-то другое, ничему не подвластное. И не беда, что не вышел телом и все в нем худо и болезненно. Что есть от земли отпущенное, как не временное пристанище? И коль будут участливы Боги к его судьбе, то и сделается душа свободна, выйдя из хилого тела, и вольный ветер опахнет ее неземной свежестью, и тогда пребывать ей в чудном возвышении, пока не отыщет новое пристанище. И всяк поднявшийся в русских осельях и весях, в градках и городищах, коим несть числа на отчих просторах, надеется, что окажется сие пристанище лучше прежнего. И да исполнится по мысли, не оторванной от сердечного естества!
Отпало от волхвов и в людях укрепилось, что легко душа уходит из бренного, земной пылью пропитавшегося тела и ни о чем не скорбит, а как бы даже светится, коль скоро она еще не достигла небес и пребывает близ земной жизни, то и можно увидеть в ближнем отдалении серебряной монетой блеснувший промельк. Это и есть душа, она обретается близ людей, пока не возгорится погребальный костер. И уж тогда, освободившись от земных пут, вознесется высоко, легка и прозрачна, и уж ничто не востенит ее, никакие воспоминания. Она сама в себе, но еще и подвинута к высшему, от Богов, изначалу, и станет малой каплей в небесной пространственности, пока вышние силы не подтолкнут ее к всевластному потоку времени, упадающему слабым отражением лишь Мокошью зримого лика его на дальнюю землю. Иль не углядывается сей лик хотя бы и слабо в непрестанном речном движении? Не оттого ли вдруг да приметится близ светлой днепровской воды, в затишье, под крутоярьем, на мягкой осожной траве согбенный старец? И чего бы он тут потерял? Или пытается отыскать что-то, даже ему, умудренному летами, неведомое?.. Да нет, пожалуй. Не утрата, хотя бы и дорогого стоящая, привела его сюда, как ныне Богомила. Тайна непознанного уже мало тревожит его, иное тут, о чем он и себе-то сказать не жаждет, точно бы опасается порушить подвинутость к краю.
Богомил сидит на берегу и смотрит слезящимися глазами на воду и дивуется и, кажется, понимает про нее все, и в груди зарождаются невесть какие силы, и память становится остра и притягиваема к самому дальнему, в обычном своем утверждении едва ли кем зримому, и он говорит дрожащим голосом, следя за речным потоком:
— Отпущенное временем безмерно в нем.
Богомил закрывает глаза, прислушивается к шепоту волн и скоро ощущает свою соединенность с речным потоком, он словно бы утрачивает связь с тем, чем жил последние леты, и делается каплей в речном потоке, и это чувство сладостное, ни с чем прежде в нем бытовавшем несравнимое. Он как бы очищается от земного, отстраняется, и, слава Богам, ни о чем уж не помнит, подчиняясь движению реки. И мнится великомудрому, что промеж Богов, коим поклоняются в русских племенах, обращаясь к ним со словами высокочтимыми и светлыми, когда худо на сердце и тоска — окаянная девка — измучивает и нет сил противостоять сему, от дурного ли сглазу, от нежданной ли напасти, он видит дивного ликом принца древних ариев прозванием Иосаф. Нету в нем ничего унижающего слабую, в живом теле дремлющую душу, а только свет. Проливается свет по всей округе: он и в ближнем небе сиятельный, и в темнозеленом прибрежном разнотравье, и в нескорой днепровской волне…
Богомил воздевает над головой руки, а потом медленно опускает их на колени, не сжимая ладоней, точно бы опасаясь отпугнуть свет, отвратить. Возникает чувство, что свет не только вокруг него, а и в нем самом, и на душе враз осияется, и она уже не есть принадлежащее лишь ему, но и дальним мирам, доступным его воображению. Иль не узревается ею божественный Ирий? Да нет, нет, и он в его воображении, и прежде не однажды хаживал по дивным землям и встречал души умерших людей, многих из них он и не знавал в жизни, они пришли к нему издалека, из племенной памяти, которая тоже есть река, и воды в ней чисты и прозрачны, и так-то хочется окунуться в них и запамятовать про все, что от злого духа. Но иной раз они неспокойны и замутнены, веет от них притаенной угрозой. Когда бы властен был человек над своей памятью, то и отвращал бы себя от давнего, несущего непокой. Но в том-то и дело, что человек лишь тогда крепок духом, когда слит с сущим, а не есть малая часть его, оторвавшаяся от земли-матери, слабая, на легком ветру мятущаяся тень.
— О, Господин мой!.. — негромко говорит Богомил, невесть к кому обращаясь: к Богам ли, к Иосафу ли, свет от которого ясен и лучезарен, к батюшке ли Днепру, продвигающему речные потоки… А потом как бы даже с робостью он опускает голову и закрывает глаза, но робость не придавливает поднявшееся в нем, широкое и объемное. Он видит иные миры и реки, и все это не чуждо его духу, напротив, он точно бы и в чужедалье прозревает близкое и приемлет сердцем. И тихая радость наполняет его существо. Радость от того покоя, что всегда жил в нем. Правда, в молодости он нередко противно высокому слову старого волхва не обращался к нему, оттеснял даже, упирая на лихость и отчаянность, словно бы они от сути человека. Как бы не так! С летами, а они есть малый ручей в потоке времени, он приблизился к пониманию истины, которая полагает лишь душевное спокойствие главным свойством обретшего жизнь. И с тех пор он подчинялся только закону, управляющему дальними и ближними мирами, изредка утеняя его едва приметной радостью, а то и прогоркло пахнущей горечью. По исчезновении радости в душе у Богомила, взор которого устремлен не то чтобы в эти, к стопам его, иссеченным каменистыми тропами земно и склоняемо припадающие окрестности, а как бы в себя самого, хотя он так и не считал, он ощутил легкое покалывание на сердце, некий холодок даже, незнамо откуда привнесенный. И тут перед ним раскрылось, будто-де он на другой, но не менее Днепра-батюшки, могучей и властно управляющей своими водами, теплыми, зелено отсвечивающими от великого прибрежного разнотравья, реке. И он там не один, рядом с ним сородичи, братья по духу, они, возжегши, пускают лодьи по быстрой скользкой волне, и вот уж вся река в погребальных огнях, костры пылают ярко и горячо, и темный, угольно черный пот струится по лицу Богомила. А от ближних оселий доносится песня. Слова в ней мягки и уступчивы, но почему-то не дотянешься до тайного их смысла. А может, этого и не требуется? Песенные слова как бы слитной строкой писаны и тоже подобны чему-то от речного потока, сладостны и томительны вместе. Все слушал бы песню, хотя где-то в душевной укроме прячется легкая опасливость: а что как, отойдя от сущего, отдашься ее скользящему по водной поверхности, вроде легкой, унырливой, еще не отягощенной сыростью, лодчонке, странно неземному устремлению, что тогда?.. Не растеряешь ли отпущенное от мира сего, не сделаешься ли слаб и безволен, а коль скоро прекратится чудное песнопение, то не угаснешь ли в себе самом, не станешь ли как обгорелая головешка близ погребального костра?..