За Русью Русь — страница 14 из 69

Неохватна мысль человеческая, не наденешь узду на нее, но и она робеет и как бы притупливается, если вдруг проляжет впереди нечаянное, не от неба, не от земли, а от другой силы, и тоже всемогущей, но страх и унижение доброму духу несущей. Уж сколько раз Богомил сталкивался с нею, окаянной, поспевающей чаще в то время, когда на сердце ослабленно и мечтательно, уходяще в созерцание, и требовалось, не мешкая, отыскать в себе твердое, на страже сердечной сути стоящее, чтобы отодвинуть во зло окунувшуюся силу и продолжить путь по прежней тропе.

Было, и не однажды: в осельях возжигали чучело злой Мары и пускали по речной воде. Издревле укрепилось в сознании русских людей, что не любит Мара синевы вольнолюбивого Днепра-батюшки, истаивает в ней, подобно свечечке, раздробляется сила Мары на мелкие сколки, и он не сразу умеет собрать их и явиться кому-либо еще в прежнем обличье. Но Мара сторонится и всеочищающего огня. И когда возгорится сей огнь, то и отлетит, ослабши, и долго еще исходит мелкой дрожью. Ту дрожь можно приметить в вечернюю пору, когда глухая темнота еще не продавила воздух, но уже, втайне подтягиваясь, скрадывает свое, отодвигает свет, легкая рябь в такую пору вдруг да и отодвинется от костра, и не рябь вовсе и не колебание воздуха, но угасание злой силы, которая от Мары. Свят, свят огнь небесный, и нету пред ним и малого страха в сердце у русского человека, хотя бы только вчера взявшего в руки длинный, с тонкими скользящими бороздками, искряно блеснувший меч. От огня небесного и на земле возжигаемый серебряно-белый, утягивающийся ввысь, иногда спокойный и ничего не требующий, а иной раз нетерпеливый и грозный, студенящим душу жаром несет от него, и тогда берет прорицатель рода в руки жертвенного петуха и бросает в костер.

Свят, свят огнь, хотя бы и на земле воспылавший. Слава ему и поклонение ему же!

Сидит Богомил на днепровском прибрежье, чуть отступившем от городских огорожей, в затишье, все же и досюда доносит ветер людское неугомонье, а то вдруг дегтем потянет да смолью, или волной нечаянно прибьет к берегу древесное щепье, лыко ли, нескладное, выброшенное за ненадобностью. Должно быть, там, чуть повыше, плетут короба. Но Богомилу сие нипочем, он не замечает ничего, сердечным оком углядывая нездешнее, и уже не в летах давно минувших; мнится, будто он молод и потянуло его в края дальние, да нет, не то чтобы восхотел сам, своей прихотью, поменять в жизни, другое тут: прошлой ночью, сидя в пещере, вдруг увиделся ему старый волхв, отошедший в мир дальний, и сказал благо дарующий голосом приглушенным, что-де надо его ученику, молодому, но уже понимающему в Богах, прозревающему в них пускай и малость самую, для укрепления стойкости духа побывать и за великими горами в холодной Скифии. После смерти Учителя все для Богомила поблекло, сделалось тускло и бледно, но теперь он воспрял и воскликнул:

— И да исполнится по слову твоему, учитель!

И были те края дальние, неведомые. Много приятного, а нередко и противного его духу повидал Богомил. Случалось, страшный глад мучил его, и холод пронизывал до костей, и зверь лютый вставал на пути. Но Богомил все шел и шел… И было хождение не только в удивление, а и в успокоение души, и примиренность упадала на сердце с самим ли собою, с жизнью ли… Что вело его? Что помогало не утерять собственной обозначаемости в мире? Скорее, чувство, которое появилось и дало понять, что земли холодной Скифии не чужие ему. Что-то подсказывало, и тут в давние леты жили люди его племени. Вдруг да и угадывалось памятное, близкое сердцу в наступающем вечернем сумерке, когда звезды чуть поблескивают, слабые и как бы еще не принадлежащие себе, а Даждь-богу, вот отойдет на покой всемогущий володетель солнечного мира, уставши от дневных забот, и до утренней зорьки запамятует про них, и тогда они оживут, окрепнут и прольют свет в души, что теснятся близ них и еще не обрели пристанища в новом, от Сварога отпущенном теле.

Во благо ему было чувство, угадавшее схожесть с отчиной и в дальней земле. И теперь он шел по ней без робости, искрошилась, измельчилась, обернулась дорожной пылью. Однажды близ Большой реки, пройдя по черной, зноем опаляющей равнинности многоседмичный путь и не встретив нигде людского жилища, из неведомого ему скрадка выметнулся темный, срыжа, покрупнее пардуса, зверь. Тут бы и сгинуть страннику, но случилось по-другому, что-то подтолкнуло его, ослабшего телом, изможденного от палящего солнца, иссушенного от долгого безводья, ко зверю, и шагнул он встречь и протянул руку и сказал спокойно, хотя от сухости во рту голос стал охриплым и слабым:

— Здравствуй, брат!

И тут же в зверьем облике наметилась перемена, и не было в нем прежней свирепости, и все его тело обмякло, и уже не углядывалось недавней напружиненной изготовленности к смертному прыжку. Он стоял, опустив морду, и ждал, когда человек подойдет, а потом потерся коротким упругим ухом об его старый побитый плащ и ушел восвояси.

С той поры в Богомиле появилась уверенность, что все, взятое им от учителя, не исчезло со смертью последнего, а живет в нем, хотя иной раз почти не замечаемо им, и для того чтобы проявилось обретенное знание, надо было совершиться чему-то необыкновенному. Он понял, зачем Учитель послал его в холодную Скифию, едва ли не на всем своем огромном пространстве безлюдную. Конечно же, для того и послал, чтобы он, очутившись один на один с окружающим миром, осознал себя частью его, не отделяемой от сущего, питаемой его силой. И это подвинуло еще совсем молодого человека, подтолкнуло к поиску себя в мире, но к поиску не упрямому и злому, а спокойному, как бы через силу совершаемому, впрочем, согласному с его волей. Но и воля в нем со временем стала не та, что раньше, ведь и она от сущего и подчинялась ему и не имела ничего общего с обыкновенной людской жаждой познания, нередко противной земному естеству, а то и уклоняемой от него с намереньем возвыситься над людскою обителью.

Сказано в мудрых Писаниях, которые от веку и не подвластны ничему в ближнем свете, что истина в душе человеческой от покоя, а он достигается лишь отвергшими сладострастие и словоблудие, в то время как рожденное лукавым умом — временно, суетно и отступно от правды.

Старый волхв сидел у зелено отсвечивающего уреза колеблемой слабым, к дальнему, едва наблюдаемому отсюда берегу утягиваемым ветерком, искряной днепровской воды и неторопливо, ничем со стороны не подталкиваемо думал о дальнем, а нередко и тьмою лет отгороженном. И многое вставало перед глазами, и он не терялся при встрече с неведомым, принимал сердцем, как если бы не ожидал ничего другого. Богомил сделался объемен и величав, думы его уже не были просто думы отдельного человека, а как бы превратились в сосуд с питием жизни. И он пил, пил из этого сосуда, но не жадно, нет, не в утоление жажды, а испытывая истинное наслаждение от пития.

Это верно, ближнее отодвинулось от него, но в какой-то момент дальнее размылось, оттеснилось, и он услышал переливчатый, точно бы раздвигающий устоявшийся воздух звон гуслей и удивился. Удивление усилилось, когда он увидел проходящих по-над легко и свободно взнесшимся над зеленой равнинностью берегом скоморошью ватажку в коротких запыленных плащах. И было в удивление не то, что они брели по земле, а песня грустная и протяжная о мести Ольги, о неизбывном горе, черным вороном зависшем над деревлянскими осельями, и уж не углядеть солнца, столь могучи крылья у вещей птицы.

«Скоморохи не держат опаски на сердце, — подумал Богомил. — А надо бы… Не на отчине. А что как прослышат чуждые их духу люди и подведут под неправый суд киевского тиуна?» Но и то верно, что на Руси не часто обижали скоморохов, полагая их слово еще и от Богов отпущенным. А уж что касается смелости побродяжных людей, так про нее говорят с гордостью, а нередко и с ликующим восторгом. Есть в скоморохах некая слиянность с миром. Не оттого ли даже при встрече со зверем скоморошьи ватажки не свернут с тропы, и пардус старается обойти их?..

Истинно, от вольного сердца и ветер вольный. В прошлое лето под Купалу побывал Богомил в Арконском святилище на острове Рюгене, в душе обозначилась такая надобность, она и привела его на дальний, сплошь в серых каменистых проплешинах, отсеченный от мирской суетности, тихий, омываемый угрюмыми холодными водами, остров. По прибытии сюда и произошло освященное небом. Богомил Богами данной властью возжег всеочищающий огонь, и был огонь высок и горделив, и светлые лики Сварога и Перуна, Мокоши ожили в сером камне, и это заметили люди и вострепетали. Но трепет не от страха пред всевышней силой, а от торжества духа. Люди увидели, что Боги с ними. И сказал Богомил слово вещее, услышанное теми, кто был далеко, и всяк повторил про себя это слово:

— От вольного сердца и ветер вольный…

И привели ко святилищу плененных воинов Черного Поля, но не было у русского человека желания склонять к угнетению чужую душу, и сказал Богомил, сурово глядя на них, все ж не без участия в открытом взгляде синевою обласканных глаз:

— Отныне отпускаю прегрешения ваши перед русскими землями. А если кто пожелает остаться, то и не ломайте своего желания.

И не оказалось среди плененных никого, кто захотел бы покинуть принявшие их племена, каждый, преклонив колено, брал в руки протянутый старейшиной меч и целовал горячую от всеочищающего огня, темно и жестко посверкивающую сталь.

А потом люди сняли с холмистого возвышения остаревшего идола с ликом Даждь-бога и понесли к ближнему урезу багряной воды. Широко разлилось песнопение, славящее отпущенное от жизни, когда спустя время они спустили идола с ликом Даждь-бога на воду, и ближняя волна легко приняла его. А когда в небе появилось утреннее свечение, еще слабое, мерцающее, на холме воссиял обновленный Даждь-бог, и лик его был чист и прозрачен.

9.

— Сделал, княже, по слову твоему, — сказал Добрыня, войдя в теремные покои и зелено поблескивая глазами. — Спровадил варяжьи ватаги в Царьград. Пущай теперь Василевс с ними милуется.