За Русью Русь — страница 18 из 69

лолицего, с дерзкими темно-синими глазами, в высокой, лихо заломленной на бок барсучьей шапке, и заднепровского мастерца, широкоскулого, темнобрового, только и помыслишь, что из северян. И прочего разного люда хватало тут, но среди них не отыскалось ни одного знакомца Могуты. За последние леты он много троп истоптал, подобно Будимиру, и с добрыми людьми, и со злыми, а то и просто не принимающими его душевную голготу сводила его судьба. И хорошо, что не увидел ни одного знакомца, облегченно вздохнул и решительно расчистил себе дорогу в толпе и очутился перед ликами Богов. Глянул в недвижные их глаза и помстилось, как и многим близ него, что плачут иные из Богов, и слезы те светлы и тягучи, стекают по каменным ликам и упадают на землю, подобно каплям дождя. И это в просинец, когда разгонял облака лютый, с вольной степи ветер, когда и небо прозрачно сине и холодно. Сделалось Могуте пуще прежнего осиротело на сердце, и возроптал он в сей миг, но не той огрубелостью, что нередко восставала в нем и трудно было совладать с нею, теперешнее возроптание другого свойства, как бы даже тихое и скорбное. И подумал Могута с тоскою: «Что-то вещают Боги… Не про беду ли, которая затронет на русских землях живущих и обольет их горькой мукой?..»

Сник Могута, сказал тихо, для себя только, жгучей болью слова опаленные:

— Ах, Владимир, Владимир… Почему же ты рвешься в провозвестники смуты? Или в твоей крови не от крови Святослава, буй-тура, высокочтимого и поныне? Или не от отца к сыну тянется нить сердечной укоренелости?..

Могута полагал, что никто не слышит его, ан нет, Будимир, утратив зрение, зато обретя остроту слуха (он ныне и в шевелении травы улавливал никем не примечаемое, слабое и грустное), услышал, но не подал виду, лишь посочувствовал князю, понимая его. Все же спустя немного он заговорил о памятном для каждого русского человека Аскольдовом времени, и было это не то украшенное яркой фантазией сказание, не то песня, допрежь легшая на сердце, а теперь выплеснувшаяся из него. Были в сказании-песне слова о добром мире меж племенами, когда никто не позволял себе подняться над другими и править в единоначалии. Тогда и Великий князь исполнял волю Совета, в который входили светлые князья и посадники, белая волхва и гриди от старшей дружины, сидели сии мужи по думским лавкам бок о бок. Но все поменялось с гибелью Аскольда, затаилась в племенах смерть, а потом вытолкнулась и пошла бродить очумелая по городищам и осельям, весям: Олег убил князя дреговичей Дмира, в его владениях воздвиг остережье, чтобы вязать свою волю болотным витязям, но из Запорогов пришел лихой посадник с немалым войском и потеснил Олега, и быть бы ему биту, да помог деревлянский князь Рославль, он отправил к Олегу Уветича со дружиной, за что в близком времени и возблагодарил его варяжский князь, свергши со Стола, а на его место посадив Уветича. Но скоро стрела, травленная зельем, догнала и Олега. Это когда он отправился в Ладогу поклониться праху чтимых им мужей. Толковали в племенах скрытно от чужого уха, что-де та стрела была пущена Игорем. Может, так, а может, нет, все на земле временно и подгоняемо ветром, куда подует уже и заполдень, одному Роду известно. Только это и есть истина.

И сказал Мал на великом Совете, когда оттризновали по Олегу три дня и три ночи:

— Всяк да княжит в своих владениях и никому не бысть вознесенну над братьями!

По реченному и утвердилось, только ненадолго. Игорю тесно стало в Киеве и сказал он Малу:

— Ты нож у моего сердца!

И тогда началось смертоубийство меж родственными племенами, и кровь полилась обильно, и не было удержу княжьему неугомонью. Но настало время, и Мал не пожелал и дальше губить людей и вышел из Искоростеня, и был отправлен во владения вятичей вместе с сыном Могутой и долго жил там под стражей. Но восхотела душа вольности, и убежал он к уличам и воеводил там, все восхищались его удалью, пока не появилась Ольга с великой силой и не разрушила Улич и близ него не воздвигла новое городище, давши ему имя — Пересечен.

А Мал скрылся в земле придунайских булгар и там умершвлен был за верность словенским Богам. Но остался Могута, сын Малов, и привезен был в деревляны и жил там тайно в ближних родах, возрастал в уединении. Видел он, как круто правил киевский воевода Свенельд, как посадничал жадно, подчистую выбирая в подворьях и требуя откупа непосильного — по десять золотников с лодьи, что поставляемы ко двору Великого князя. Но, слава Богам, возрос Святослав и поуменьшил дани, и вестника, прибывшего из Киева за воздолжанием деревлянских родов, в насмешку над ним и в упрочение своей власти переодел в женские одежды и велел ответствовать княгине Ольге, что он, сын ее, отныне и есть хозяин на русской земле, и другому кому не быть!..

11.

Что есть русский человек и почему в нем как бы нечаянно, ни от чего не зависимо, вдруг затомит на сердце, и сделается грустно и одиноко среди людей, и невесть куда, в какие дали потянет, и он не станет никого слушать, а повелит вывести из конюшен любимого скакуна и, никому не сказавшись, выедет за городские ворота и, провожаемый удивленными взглядами несущих службу на валу, будет долго скакать незнамой дорогой, ничего не видя окрест, но черпая из души своей?.. Так и Владимир… Проснулся поутру, постельничий тут как тут, великокняжьи людишки поспешают к нему всяк со своей приглядой, спрашивают, в сладкоречии обгоняя друг друга: как почивалось да много ли чего открылось во сне?.. Скучно. Может, потому и накатило томление по дальнему, несбывшемуся?..

На ночном столике в светлице лежала серебряная серьга, с вечера Владимир долго разглядывал ее, перебрасывая с ладони на ладонь, потемневшую, с белыми крапинами. По слухам, Ярополк отыскал серьгу в Запорогах, на горестном месте, где от печенежской, а может статься, от хазарской стрелы, травленой степным зельем, принял смерть Святослав. Ах, отец, отец, могуча и пространна слава твоя, по сей день не угасла, не распылилась в летах!

На дружинном пиру Владимир слышал от мудрого сказителя бывальщину о походах Святославовых, про то, что велика была сила духа предводителя русских воинов, так велика, что не поднять никому, она не только от меча, но и в слове его, было оно разяще… И царьградские высокородные мужи страшились слова Святославова. И печенежские и косожские воины нередко отступали без сопротивления, едва заслышав Его. Потому и принял смерть Великий князь, оставшись в малооружьи, что заболел в те поры, когда раскинул свой шатер близ днепровских порогов, и голосом ослаб. А не то не пировать бы печенегам у кургана, насыпанного над его могилой.

Ах, отец, отец!.. Приехал однажды в Ольговы терема в Берестечье, веселый, с малой дружиной, увидел Владимира, мальчонку еще, до стремени едва дотягивал, сказал:

— Воин растет. И сесть ему уже ныне в седло!

Старший дружинник подвел мальчонку к своему коню, подкинул в седло… И — гикнул. Когда бы не застучавшее в крови, от дедов и прадедов, не совладал бы с конем Владимир, резвый попался, с места взял в намет. Но то и хорошо, что уже тогда мальчонка часто воображал себя на боевом коне, и он не растерялся, и даже был доволен, заслышав гулеванный свист ветра, не поспевающий за ним. Это уж много спустя поменялось в нем, и не сильно-то радовало, когда выпадала надобность водить рати. Он, конечно, никому не показывал и виду, что происходит в нем, стоит ему облачиться в боевые доспехи, даже себе не признавался, отгонял примелькавшуюся мысль… Он, кажется, заметно отличался от людей в ближнем окружении, был совсем не то, что они хотели бы видеть в нем. А иначе почему бы Добрыня иной раз хмурился, наблюдая за ним? Владимир замечал неудовольствие дядьки, и желал бы, чтобы оно стерлось, но что-то в нем противилось этому намерению, и он едва только и мог совладать с тихой душевной потребой. А со временем уже и не боролся с нею, упрятывал в себе, но чаще охотно отдавался сей потребе и выискивал в душе, и радовался найденному. В ней были грусть, странная, непричинная, вдруг нападавшая на Владимира, и утягиваемость к иным мирам, которые, он верил, существовали в дальнем издалече и манили страстно и сильно.

Владимир мог наблюдать то, о чем многие из людей и не догадывались, как если бы он понимал больше отпущенного человеку Божьей волей. И было непросто соединить зримый мир и те, что рождались в воображении, но скорее даже не так, скорее, существовали на самом деле, а воображение лишь постигало их. Иначе почему бы посреди ночи, а часто и ясным днем ему открывалось дивное небесное сияние? Сияние, разливаясь широко, шло не от знакомых сызмала Богов, а от какой-то другой силы. Он мучительно искал в памяти хотя бы слабую подсказку, способную объяснить происхождение этой силы, ее изначальность, и не находил… Но не огорчался, и даже больше, когда неоднозначные мгновения, обрывающие земную притяженность, приглушались, отодвигались на край памяти, на сердце делалось умиротворенно, точно бы он прикоснулся к благость дарующему. Но случалось и по-другому, когда не то чтобы тоска накатывала, он не совсем понимал, что это такое, сызмала укрепившись в мысли, что и в худшую пору не нужно подталкивать себя к кручине, а что-то близкое к ней. Еще волхвы говорили, когда об руку с матерью Малушей он хаживал в Богоздань, в святище[7], чтимое не только дреговичами, в чьих землях и поднято, а и всеми русскими племенами, что уныние дается людям в погубление сущего в них, оттого и надо бежать от него, яко от лютого зверя… Видать, он тверд был в памяти уже и тогда, в малых летах, раз не заглохло по сию пору, и ныне поднялось из глубины… Да, да, не то чтобы тоскливо делалось Владимиру, а как-то неприютно в привычном окружении. Вот и ныне, когда вошел в Большое сидение и увидел княжье разное, и ближнее, и дальнее, знатное родом и малое, и Добрыню, примостившегося во главе стола, широкого в кости, крепкого, заматеревшего в правлении русскими землями, зычного голосом, сладкомысленного, что-то вдруг точно бы толкнуло Владимира в грудь, да сильно, до надсады, она аж в спину стрельнула. «Тьфу ты! — сказал мысленно. — Окаянство!..» Намеревался привычно неторопливо и домовито пройти к своему в застолье месту, но оглядел высокое правление, примолкшее при его появлении, и раздумал… А потом сделал то, что сделал, и теперь мчался на взопревшем скакуне по обезлюдевшей, тяжелой и едва углядываемой дороге. Но и теперь он размышлял не об этой, нечаянно легшей лесной дороге, а о том, что происходит с ним, и что толкнуло его в путь. И опять в мыслях он был рядом с отцом, отчего-то вспомнилась кормилица Святослава, остаревшая, с отечным морщинистым лицом, худотелая деревлянка с черными, остро и неприязненно смотрящими глазами. И время спустя она не поменяла своего мнения о нем. Однажды он спросил у нее: отчего она сердится? Кто обидел ее? Иль она нуждается в чем-то? Если же так, он поможет по старой памяти. Старуха не ответила, лишь по лицу ее пробежала тень.