— Так будет поступлено со всеми, кто придет к нам не с добрым намереньем, но с мечом!
Слухом земля полнится, долетел слух и до высокого Владимирова двора, оттуда отрядили противу вятичей немалые ратные силы, поднялись они кто в лодьях по русской реке, а кто и верше, на конях, по прибрежью, обильно заросшему лесами, и обрушились на жителей таежного предела. Отступили вятичи, теснимые, но пришел Могута с дружиной, и киевские рати съежились, будто волчья шкура после подсуха на вербном суку. Надолго ли сие? Крепко Владимирово княжение, люду у него, и вольного и подневольного, не счесть, а ныне и смерды потянулись к нему, из тех, кому обрыдло сидение в отчине, кто запамятовал стродавнее: не замутняй в душе, не ищи благости в чужих родах, соучаствуй и в смерти своего господина, не то проклят будешь во все леты. Запамятовал про это, от дедичей, когда прослышал про Владимирово повеленье: брать смердов в дружину, коль проявят умелость в воинском ремесле. И — потянулись к стольному граду зачужевшие в своих родах, и — вознеслись, в духе ослабнув. Да что смерды! Иные из отверженных тоже устремились к стольному граду. Больно Могуте видеть такое порушье в племенах, больно еще и потому, что никак не постигнет он замыслов Владимира, а может, даже не его, но Добрыни. Говорят, отъехал в Новогород и там, как в Киеве, поставил на посадском дворе кумиры. И были среди них все, кроме Рода. И это не принялось новогородцами, спрашивали у Добрыни:
— Почему нету среди Богов всемогущего, дарующего русским племенам вольное житие? Почему на первое место подвинут Перун? Разве власть меча и молоний выше святой власти, укрепляющей жизнь русских родов? Свет небесный не от Перунова меча, но от всевидящего зрака Рода.
И было тут не только недоумение, но и досада, что порушил Добрыня святое устроение, ведь Перун от Рода и рожаниц, их благостным духом питаем. И уж за мечи взялись иные из новогородских мужей, только не совладали с Добрыней. Исхитрясь, он усмирил недовольных, предал смерти тех, кто увидел в деяньях Большого воеводы пагубное не только для божеского ряда, определенного волхвами, но и грядущее порушье самим родам.
Сурово, о Боги, и невесть откуда забредаемо противостояние в людях! И про это думал Могута. Что же, супротивно чему-либо стремление жить, ни в чем не отклоняясь от древнего свычая? Да почему бы?.. Провидец Череда, искусный в волховании и прозревающий неблизь, которая ныне в густом тумане, и никем, кроме него, неугадываема, сказал однажды:
— Исходящее от Владимира на зло ему бесами подгоняемо, оборачиваемо противу людей. Они еще не растоптали дарующее и слабому святое перерождение, но близки к этому. Суетность от них, непокой в душе у Владимира.
Грустен провидец, нету в нем неприемлемости Владимировых деяний, он точно бы даже жалел Великого князя и хотел бы подвинуть его к истине, которая дарует людям хотя бы и дальний свет. Но не принимаем был киевскими мужами, Добрыней. По правде, и Могута намеревался отыскать согласие во Владимире, как в прежние леты. Разве запамятуешь, как услаждался благой вестью, когда узнал, что Владимир решил пойти походом на ляжские земли? Светлый князь тут же повелел своему воинству встать под Великокняжий стяг. Проклятое племя, сколько зла от ляхов! А пуще чего горько, что предали они старую веру. То и взнялось ликование в племенах, когда русские ратники побили ляхов и отвоевали у них старые грады Перемышль, Червень, где издавна сидела Червонная Русь! Но радость потускнела, когда Добрыня вознамерился переманить на свою сторону воинство Могуты, а осознав, что это не удастся, постарался удержать могутян силой.
— Нет лада меж людьми, — негромко сказал Могута, отвечая на свои мысли, и это в диковину тем, кто стоял в окружении, поскучнел, хотя и ненадолго, даже малой князец из-под Турова, удалый в угоне за вольными печенежскими наездниками, гуляющими по русским украинам, перемахнув через Змиевы валы. От того угона да от волосяного аркана, брошенного Туровским князцом, не один печенежский воин утрачивал недавнее высокомерие. Так вот, сей князец, легкий на слово, сказал, поглядывая на Могуту:
— Отчего же нету?.. — И руку в темной волосяной рукавице протянул вперед, по слухам, кисть у него изуродована с тех пор, когда мальцом с охотничьим ножом и с острожиной ходил на зверя. — А эти, вставшие под твой стяг, что, не имеют меж собой ладу?! Да они все головы покладут за тебя, княже, не сомневайся! И я, сын Весны и Пробуди, из Угорела, прозваньем Любослав, тоже не помедлю!..
Могута тепло посмотрел на воина, ступил на край сеней, оперся рукой о темные, блестящие перильца, сказал, глядя вниз, на обильные снедью княжьи столы:
— И будете вы лишь малое время моими гостями, а уже поутру хозяевами той земли, что дадена вам Провидением. И жить вам, как укажет душа, ни в чем не отступая от древнего свычая. А коль скоро выпадет надобность, то и подыметесь за него оружно, не имея страха на сердце. Пришли вы сюда, гонимые и преследуемые, не по своему желанию, по нужде, спасаясь от новой чади. Но ведь и Оковские леса пропахли русским духом, и потому станут для вас уже в ближнем времени отчими, от сердца доброго.
С утра до темной ночи гудело пированье во дворе у светлого князя, и сам он не покинул сеней, пока припозднившийся гуляка, отпавший от сотоварищей по причине слабости в ногах, не потянулся к теремным воротам.
Могута поднялся со своего места усталый, но довольный, увидел среди дружинной братии ясноликого Варяжку, подозвал к себе, спросил с мягкой усмешкой:
— Ну, что, сыне, как живется с молодой женой?
В лице у Варяжки уже не приметишь напряженности, разгладилось, помягчело, ответил легко:
— Как и подобает твоему отроку, княже.
Могута, вздохнув, сказал:
— Волхвы приговорили уведенных от становьев тиунов и великокняжьих служек, уличенных в унижении русского духа, привести в капище Мокоши и возблагодарить Богиню их кровью.
Он посмотрел на Варяжку со вниманием, отрок был так же спокоен и светел, словно бы ничего другого и не ожидал услышать. Могута помедлил, сказал с твердостью:
— И да исполнится завещанное от дедичей!
Поутру близ капища Мокоши — темной глухой пещеры, чуть ли не насквозь пробившей высокую скалистую гору — едва солнце вытянулось из-за дальних гольцов, на широкой ровной площадке, у входа, завешанного темной грубой тканиной, собрались люди из городища и ближних селищ. Были они угрюмы и молчаливы, не глядели друг на друга, черпали из души своей, а ныне в ней тревожно и смутно, как и всегда, когда они оказывались в близком соседстве с таинством жертвоприношения. Они тоже как бы проходили через очищение смертью, не то чтобы щемящее, скорее, огрубело сильное, физически ощущаемое, вдруг вставала перед глазами их жизнь, и многое в ней не глянулось, возникало желание если не запамятовать гнетущее, то хотя бы приглушить зачужевшее. И это часто удавалось. Они думали, что причиной этому их сопричастность к таинству, отчего и смотрели на него спокойно и даже с легким нетерпением, о котором, впрочем, никто из людей не догадывался, так глубоко упрятывали его.
Их, не отрекшихся, было трое, все остальные приняли прощение из рук Могуты. Эти, трое, в разодранных спереди рубахах, должно быть, для того, чтобы люди могли увидеть посеребренные кресты у них на груди, стояли у входа в капище и побелевшими губами шептали что-то, скорее, молитвы, чуждые тем, кто следил за ними со строгим вниманием, стараясь ничего не упустить, что было бы в состоянии обозначиться и в их судьбе.
Появился светлый князь в яркой, длинной, почти до пят, рубахе и с малой дружиной. И тогда упал полог, скрывавший вход в капище, из черного нутра пещеры вышли волхвы с горящими свечами в руках. И — свершилось предначертанное Богами. Люди какое-то время пребывали в растерянности, точно бы до последнего момента ждали чего-то другого, а не того, что произошло. Даже Могута не сразу одолел смутившее. Странно, ему, старому воину, не однажды встречавшемуся лицом к лицу со смертью, пора бы привыкнуть к древнему обычаю. Ан нет, что-то тут не склеивалось и томило. Вдруг приходило в голову, что на его глазах произошло всего лишь убийство жестокое, никому не нужное, и Могута напрягал все в себе, чтобы прогнать эту мысль.
Он смотрел на волхвов, прислушивался к их словам, напевным и успокаивающим скорбное возмущение в душе, и вот уже губы его зашептали что-то мягкое и ослабленное сердечным напряжением, казалось, все в существе его размягчается, расслабляется, обращается в некую множественность, которая рассыпается окрест, и вот он уже есть не что-то само в себе существующее, но нечто огромное, а вместе малое, способное уместиться в крохотной песчинке. А вокруг стояли люди, и в лицах у них наблюдалась та же легкая, но не утрачивающая напряженности, умиротворенность. Казалось, при первой возможности она исчезнет, ищи ее потом… И поднималось над обнаженными головами горячее, молитвенное, обращенное к вечному синему небу:
— О, Господин мой!..
15.
На великокняжьем дворе многолюдно и шумно, тут и ратники, и смерды, и гончары, и плотники, и оружейники, и все они в приподнятом состоянии духа, точно бы собрались на гулевание, где перепадет испить зелена вина и меду крепчайшего. Ах, кабы так!.. Для другой надобности оторваны люди от родовых гнездовий, не для потешливой, сердцу приятной забавы, а для того, чтобы через седмицу или чуть позже встретиться лицом к лицу с неприятелем в чистом ли поле, в глухом ли заболотье, сразиться с ним, умелым в ратном ремесле. Что ж, никто на великокняжьем дворе, в людном собрании, не знает про это? Да нет, знает. Уж не однажды хаживали к ляхам и ятвягам, и в уличские земли, и в северские. И не везде и не сразу имели одоление. Бывало, и собственной кровью умывались. Только не хочется теперь никому думать про тягостное. Или не во власти сердечной поменять в себе и сказать мысленно: «Ничего со мной не случится, хотя вятичи и сильны духом, и нелегко совладать с ними? А иначе, зачем бы нашему князю во второй раз подымать на них, непокорных, свое воинство? Подобно деревлянам, упорны вятичи, хитры в воинском деле, как дреговичи, бесстрашны, как словени. Что им смерть на миру, в ратном запашье? Не к этому ли всяк из них стремится, даже пребывая при миросущем, от деда и прадеда, ремесле?..» Все, все ведомо бывалому киевскому воинству, и даже мастеровым, что со вниманием оглядывают их, прикидывая: ладно ли я снарядил своего воина, или тот, по соседству лучше смотрится, и кольчужка у него понадежней?.. И ревностью обливается сердце, и так, и этак прокручивает в уме, но все получается, что не хуже снаряжен его воин с Пасынчего конца. Тем не менее, еще долго не успокоится бедолажный и потянет его испить от душевного неустройства, пока Большой воевода не обойдет ратные ряды, как бы даже с неудовольствием оглядывая их, но ничего не скажет. Знать, пронесло…