ет. Он вдруг вспомнил, как еще в прошлое лето под Купалу, когда цветет папоротник, и девицы плетут венки, старательно оберегая их от сглазу, до слуха Владимира дошли поразившие его слова, брошенные Могутой в земле дреговичей, где он одно время воеводил.
— Не быть тому, к чему клонит Владимир, — сказал Могута. — От веку держалось и закрепилось в умах: сильные племена — сильная Русь. И никому не порушить этого.
Владимир ощутил легкий озноб и точно бы наяву увидел противника, и восхотел прогнать поразившее видение, для чего опустил поводья и поднес руку в тяжелой боевой перчатке к лицу. Видение исчезло. А войско меж тем остановилось. Впереди, перегораживая узкую сумрачную дорогу, громоздились завалы наспех срубленных деревьев: смола на урезах не остыла, и отсвечивала темно-синей белизной.
16.
На завале, на темном смолистом дереве, сидел старый Будимир и прислушивался к шепоту сосен и елей. Ему было грустно, как, впрочем, грустно было и вековечным таежным великанам, они принимали людскую жизнь, если она протекала неопахиваемо злом. В их древесном существе находилось место для осознания этого чувства и, сталкиваясь с ним, они терялись, и тогда в шуме ветвистых крон четко прослеживалась тревога. Ее замечали иные из людей, сознающих себя частью земного мира, малой и слабой, как песчинка, вот подует ветер и унесет, но это не страшно, и там, в глубинном издалече, тоже пробивается, хотя и слабее, чем на отчине, теплое, земное, жизнь дарующее божьей твари. Будимир научился понимать сущее и распознавать себя в нем. Но, может, даже не так, не научился, а это пришло к нему само, без какого-либо усилия с его стороны, как бы врученное старому воину за муки, за понимание бессмысленности пролития людской крови пускай и во благо племенам. Что есть благо, коль скоро выстоялось на человеческом страдании?
Он сидел и слушал, как перешептывались деревья, и беспокойство в нем росло, пока не завладело совершенно его душой. Тогда он взял в руки гусли и запел, оборотившись ликом в ту сторону, откуда уже подходили к завалу воины Владимира. Он пел о Святославе, об его воинской удали, но еще и о том, что это ничего не изменило на Руси, почему она по сию пору находится в душевном неустройстве, не зная, что станется с нею даже завтра. И можно было подумать, что Боги запамятовали про нее, и не помогают ей приблизиться к истине. Да и где она, истина? Небось, сокрыта во тьме незнания, не желая подвинуться к людям. Она хрупка и прозрачна и в чем-то подобна сиянию радуги, близка, да не греет, и только нежные души способны прикоснуться к ней, давным-давно жданной.
Слепой Будимир пел, а юный Изъяслав сидел рядом с ним и со вниманием прислушивался к его голосу, и хотел бы что-то понять из песни дружинного сказителя, но слова не складывались во что-то четкое, ясное. И все же… все же в душе его совершалось удивительное, отчего он как бы поднялся над своим разумением и уже не смог бы сказать, кто он есть на самом деле и почему иной раз на сердце у него вдруг захолонет от страха?.. Изъяслав точно бы возвысился над горестями жизни, в нем нашло отражение что-то сходное с еще не налитым влагой перистым облачком, которое движется по чистому небу, не ведая ни про какую опасность, крылатое что-то… Но вот песня стихла, и в душе у Изъяслава поменялось. Нет, не сразу, конечно. Еще не отойдя от дивного вознесения, Изъяслав увидел у завала чужое войско, но раньше увидел войско незрячий Будимир и спросил, положив на колени гусли:
— Ты здесь, Владимир?
— Да. Я внимал твоей песне, и она не согрела мне душу.
— Почему?
— Ты слишком суров к людям, сказитель.
— Я знаю о них правду. Я знаю правду и о тебе и о тех, кто противится твоему пониманию жизни. Скажи, ты пришел сюда с войском, чтобы пролить русскую кровь?
— Я пришел, чтобы утвердить на земле вятичей свою правду.
— Правда одна, княже, и она не открылась пока ни тебе, ни Могуте. И да помогут вам Боги!
Протянувшееся от Будимира к Владимиру, хрупкое и колеблемое, привычное для него, угадывающему в людях, сказало старому сказителю, что князь недоволен им, не по сердцу пришлись слова его. И Могута, помнится, не принял его душевной муки, обронил хмуро, что де не к месту, старче, слова твои!.. Да почему же не к месту? Я ль не хочу, чтобы в русских землях не отыскалось больше и малого почина недобрым деяниям, чтоб всяк на ней сущий управлял своим, от корней родовичей, духом, от которого и солнечному свету приятственно, отчего он иной раз тих и прозрачен и падает на поля ли, на селища ли легко и пространственно, ни о чем не печалуясь.
В Будимире еще не остыло тревожащее, когда лес зашевелился, затрещал чуждо таежному утишью, и оттуда, оберегаемо звенящими стрелами, ранящими небесную озаренность, вынеслась конная лава. Старый сказитель прикрыл незрячие глаза, точно бы не желая видеть пагубного для людей; и обретавшееся в душе, прозревающее и во мраке, приметно ужалось, оттеснилось.
— О, Боги! — воскликнул Будимир, подымаясь с завала, но слабые ноги не держали, и, если бы не Изъяслав, подхвативший его под руку, он не сделал бы и шагу… А юному поводырю было непросто совладать с колготой, что поломала в нем дальнее, ожившее в памяти, и не в его личной, а в родовой, про которую сказано, что от дедичей. Колгота угнетающе подействовала на него, и он сам тоже не сдвинулся бы с места, но что-то неизъяснимое подтолкнуло его к Будимиру, и он прошептал чуть слышно:
— Надо идти… идти…
О, Боги, отведите руку, смерть несущую!.. Но не услышали Боги, что-то случилось с ними, они точно бы утратили силу и уже не могли разглядеть происходящего в земной жизни. Но скорее, не так, скорее, не хотели приблизиться к людскому духу, засомневавшись в нем, в его притяжении ко вселенскому благу, и пребывали в прежнем своем покое. О, если бы самую малость сего покоя перенести на русскую землю! Иль не расцвела бы она пышно и величаво, отторгнув зло и прислушиваясь лишь к сердечному зову? Еще в приснопамятные времена в племенах хаживало едва ли не божественного толка изречение: «Коль тихо и благостно в отеческих селениях, то и на сердце у русского человека умиротворенно и к небесному сиянию приближенно». В кои же леты потускнело сие в душах, отчего они охолодели и теперь поедаемы мировым злом?.. Когда же для великого людского множества разломалось в сущем, и небо отодвинулось от земли-матери, дрогнуло в своем извечном недвижении и уже едва только прольет свет на нее, многогрешную?..
Будимир, влекомый юным Изъяславом, спустился с завала и оказался в самой середине дерущихся, умывающихся чужой и своей кровью, яростных и озлобленных, убивающих и убиваемых, утративших в душе от сияния небесного, запамятовавших о себе совершенно, точно бы и не они рождены в человеческом облике, вскормлены материнским молоком и подняты добрыми отеческими руками, и не для того подняты, чтобы сделаться причиной смерти хотя бы и чуждого по духу человека, но для того, чтобы возблагодарить матерь за вознесение из мрака земного чрева.
Будимир стоял посреди дерущихся, вскинув к небу худые, упятнанные давними, зарубцевавшимися ранами, изжелта-синие руки, точно бы умоляя сиятельное отодвинуть отчужденность от людского рода и прекратить побоище. Но небо сияло все так же спокойно и холодно, и ему, верно, не было никакого дела до того, что происходило в глухом вятском лесу. Будимир время спустя понял это, и сдавило в груди. И он уже не пытался притупить людскую ярость, понял, что его усилия ни к чему не приведут. Он и сам в прежние леты чувствовал то же, что клокотало теперь в людях, и он не всегда помнил про свою душевную устремленность ко благу, и в нем вскипала ярость, и не просто было справиться с нею. Может, он и не поменялся бы в душе своей и по сю пору все происходящее соизмерял бы с силой меча, если бы в страшной сече не потерял жену. А в ней он души не чаял, она была для него светом. Светлоликая Морена знала об этом, почему и сопровождала его и в дальних походах, ни в чем не уступая девам и женкам, кто напросился в войско Святослава не для утехи мужескому глазу, но для воинского ремесла. А им они владели в совершенстве и не раз показывали храбрость и ловкость, отчего наемники царьградского кесаря страшились их не меньше мужей их.
Морена пала в сече, и дух ее отлетел высоко, когда возжена была крада, и дым от нее длинным черным столбом поднялся к небу. Будимир сделал все, что полагалось: обрядил возлюбленную в лучшее платье, надел на ее голову меховую шапку с височными кольцами, распустив белые льняные волосы, и сам вознес жену на погребальный костер. А потом, отступив, долго глядел на огонь, не умея понять, отчего Морена не подымется с горящего ложа и не подойдет к нему, вдруг ощутившему давящую слабость, не способному пошевелить рукой, а не то чтобы кинуться в огонь и вынести оттуда возлюбленную. Что с ним? Отчего он медлит? О, Боги!..
И время спустя Будимир не мог свыкнуться с несчастьем, обрушившимся на него. А когда и вовсе сломалось в его жизни, когда в глазах сделалось темно, незряче, все стало ему чуждо. Однако ж время спустя что-то ощутилось им, по первости слабое и едва взблескивающее, но мало-помалу разраставшееся, укрепляющееся в духе. И это, подымающееся из души, сладкое и вместе щемящее, по мере того, как он шел по русским землям, все более брало его в полон, тем не менее не унижало сущее в нем, подталкивало к чему-то дальнему, неосознанному еще. Тогда и выяснилось, что не все чувства умерли в нем, остались мягкие и сердечные, дивно песенные, дарующие горькие, а вместе надежду сулящие слова. И он взял в руки гусли и запел… Его слушали, и огорчались, и радовались вместе с ним, и подолгу не хотели отпускать… Когда же он оставался один, уходил в себя, в то чудное и пространственное, что ныне жило в нем, нередко сторонящееся людского взора, и тогда он видел возлюбленную жену в удивительном, точно бы даже ангельском окружении. Была она далеко от него, едва угадываемая, но это не пугало, он точно знал, что она не уйдет вся, и тень от нее пребудет в скорбящей душе его. Впрочем, не то чтобы скорбящей остро и болезненно, а лишь слегка изнывающей от того, что встреча с Мореной еще впереди… Ну что ж, пусть так, он терпелив, он умеет ждать, наступит день, когда он уйдет из мира бывания и возлюбленная примет его и поведет за собой в одной ей ведомые дали. От них, от этих далей, его дивная озаренность, сознаваемая теперь не только им, но и людьми. В нем угасало от прежней жизни, он даже в облике поменялся, черты лица, раньше жесткие и суровые, стали мягче. Это заметил вещий Богомил и предрек ему вершить деянья славные, ко благу земного мира, хотя бы еще долго мир сей пребывал в худосочии и в глубоком отторжении от истины.