Стоял Будимир, вознесши руки к небу, и просил Богов, чтобы смилостивились и прекратили смертоубийство. Но небо молчало, и тогда Будимир сделал шаг вперед, другой, третий…
Юный Изъяслав находился возле него и смотрел вокруг ужас затаившими глазами. Нет, он не боялся оказаться жертвой смертоубийства, и не думал об этом, увиделось другое, от дальних лет отколовшееся. И противно тому, что на сердце, помнилось, что он и сам распален ненавистью и меч в руке его тяжел и беспощаден, и он не хочет прервать смертной работы, и прорубается сквозь тихо стонущую толпу. Кто он, столь дерзко поднявший меч на людей?.. Изъяслав спрашивал у себя и не находил ответа. Но отчего? Иль не есть человек, даже возвеличенный людским мнением, лишь малая часть живой и трепетной природы, и самой неразумной божьей твари дарующей радость жизни? Но если так, куда же деть нечто от родовой памяти, что живет в нем и подталкивает нередко к тому, что непонимаемо им, а чаще противно его существу?
Изъяслав не знал про это, все же смутно чувствовал, что он не принадлежит ныне себе, но есть что-то другое, чуждое его духу. Когда же в нем слегка прояснило и ужас начал отступать, Изъяслав ощутил острую боль в голове и, не умея совладать с нею, закричал… Впрочем, ему помнилось, что закричал, на самом деле из груди вырвался лишь глухой свистящий хрип, и — странно, недавняя боль притупилась, и он уже был в состоянии понимать про нее и не подчиняться ей.
Он опять увидел мысленным взором от давних лет протянувшееся к нему, от рода его, от гордых и смелых людей, о которых он ничего не знал, да и не старался узнать, они еще не стали необходимы ему, как это случилось с теми, кто прошел бок о бок с ним чрез многие беды и осознал, что худо будет ему, коль скоро он запамятует, откуда родом и почему поднялся на этой земле, а не на какой-то еще?..
Изъяслав увидел своих родичей и хотел бы пожаловаться на боль, а она, хотя и отступила, все же давала о себе знать, но родичи не услышали его жалобы, пребывая в прежнем напряжении, боясь упустить момент, когда им выпадет надобность напасть на противника, накапливающего силы возле толстых темных стволов ветвистых деревьев. И тогда Изъяслав вспомнил о слепом певце и тихо позвал его. Будимир потянулся к нему руками, и скоро их облило густой и тягучей влагой.
— Сыне! Сыне!.. Это ты?.. Ты?..
Все тело Будимира страшно напряглось, а потом покрылось холодным смертным потом. Он понял, что произошло, и в глазах сделалось пуще прежнего темно и стыло.
— О, Боги! — воскликнул он. — Что же вы?!..
Будимир бережно опустил на землю бездыханное тело вьюноши и сам присел возле него, уже, кажется, ничего не слыша, кроме боли на сердце.
А смертоубийство продолжалось, не принося никому из соперничающих одоления. Наверное, это и стало причиной того, что через какое-то время и с той, и с другой стороны заиграли трубы, зазывая дерущихся, облитых своей и чужой кровью. И вот уже возле Будимира поутихло. Все, кто мог покинуть поле сражения, хотя бы едва принимающий ослабевшим сознанием собственную жизнь, ушли… Остались те, кому не подняться с тяжелой заболоченной вятской земли без чьей-либо помощи, стонущие, проклинающие судьбу. И помощь скоро подоспела… Это были женки воинов, девы, до поры скрывавшиеся в ближнем лесу. Они медленно ходили меж порубленных мечами, исколотых пиками, ища близких сердцу. А когда находили, опускались на колени и долго вглядывались в родные лица, скорбно клонясь к земле. И, если оказывалось, что еще не прервалось дыхание в упавшем, то и восклицали в горестном недоумении:
— Ты жив? Жив?!..
И поднимали с земли раненого, уносили подальше от проклятого места. А потом появились другие люди для того, чтобы зачистить поле сражения. Ведомые волхвами, они умело и расторопно оттаскивали убитых туда, где скрывалось войско, заметно поредевшее и хотя бы ненадолго лишенное возможности угрожать другому, сходному с ним, но враждебно к нему настроенному, людскому соединению. Нередко зачинщики сталкивались с теми, кто представлял враждебное войско, но не обращали на них внимания и все бродили меж насильственно лишенных жизни, выискивая своих…
Будимир сидел долго, пока с поля брани не унесли всех, кто испил из смертной чаши, и слушал напряженно и страстно, прикрыв незрячие глаза, дивную незнаемую прежде мелодию, которая вдруг сошла к нему и повлекла куда-то. Ах, если бы он знал, куда?.. Скорее, вослед за Изъяславом, душа, которого еще не знает о том, что ожидает ее. Но не будет она забыта святой силой и обретет утешение в Ирии. Будимир не сомневался в этом, уж он-то понимал, что за душа жила в Изъяславе, как чиста была она, как иной раз томительно и неприютно делалось ей посреди людского неугомонья.
— Дедушка! Дедушка!..
Кто-то звал Будимира голосом слабым, дрожащим, не остывшим от горестного недоумения. И он не мог понять, кому понадобился, и думал, что это Изъяслав обращается к нему, видать, что-то понадобилось его душе для обретения успокоения в долгой небесной дороге.
— Дедушка! Дедушка!..
А вот и за руку кто-то взял его и потянул… Отчего бы?.. Отчего бы вдруг и мелодия в нем не то чтобы оборвалась, оттеснилась, скорее. Будимир открыл незрячие глаза и, ощутив в ладони чью-то маленькую, теплую, то и удивительно, что теплую руку, как бы не зависяще от его сознания спросил:
— Ты кто?..
— Я Любава… И я теперь одна… Брательника отнесли на лесное угорье. Пойдем, дедушка, там ждут…
Будимир хотел спросить, где… там?.. Но подошел еще кто-то и поднял Изъяслава.
— Да, да, конечно, — сказал Будимир и вяло, с видимым усилием оторвал свое ослабевшее тело от земли.
17.
Сказано в древних Ведах: быть сему миру, пока не угаснет свет в душах и не отторгнутся они от сущего, которое есть начало и завершение всему. А еще в русских родах жило, передаваясь от деда к внуку, от отца к сыну, стремление к истине, как если бы она была солнечным светом, а люди — зеленой травой. Всяк, даже малоразумный, едва постигши в своем сердце, коль скоро становилось никому не надобно его проживание на отчине, вспоминал про нее, вещую, от Богов, от их всесветного разумения, когда познается не малая часть сущего, но все сразу, от дальнего, третьеводни сожженного лихими людишками вятского селища до луноподобного Ирия. Да, и не окрепший в разуме тянулся к истине в тайной надежде понять, нет, не ее, великомудрую, а собственную жизнь в приближении к ней, которая стала не в радость. И спрашивал как бы даже с обидой, приникши к сияющим стопам ее горячими губами: «Почему так?!..» О, если бы только смущенные в душе обращались к истине. Но ныне и те, кто более всех приблизился к ней, пребывали в огорчительном для высокого духа недоумении и тоже задавались вопросом: «Почему? Почему так разбросало людей, и лишь ненависть правит родами, и нету от нее даже в самых тайных местах сокрытия?» Ненависть, одна только ненависть в сердцах, чуть дай ей поблажку, она выхлестнется наружу и почнет искать поживу, и до той поры не успокоится, пока не отыщет. Разбросалась ненависть, многогрешная, и по древней земле вятичей; вот уж которое лето не утихнет, не забредет в глухие чертоги, незримые обыкновенным людским глазом, где и пребывать бы ей во тьме. Но нет, подталкиваемая желаниями, окормляемая ими, она утратила сдерживающее начало и все множится, множится. И несть этому конца! Не отыщешь селища, где бы не возжигались крады и не воздвигались бы поминальные столпы, где спознавшиеся с несчастьем жены не царапали бы себе лица в отчаянии, а то и не накидывали бы на шею крепкие льняные веревки и не отдавались бы в холодные, усохшие, но еще сильные руки древней старухи в черном, и терпеливо не дожидались бы, когда ангел смерти подведет их к высоким белым воротам и затянет петлю…
Что же случилось с вами, люди? Или солнце светит хуже? Или ветры, гонимые с Поля, пуще прежнего злы? Отчего даже требы, приносимые берегиням, оскудели и уж не радовали глаз изобилием? Отчего в святочную пору, когда остужались очаги, не просто стало добыть живой огонь, бия искряно-белым камнем об такой же камень, точно бы умерло в руках возжигающего привычное по прежним летам радостное нетерпение? Отчего даже в масленичные дни, в самый канун пахоты, когда легко и свободно дышит земля, обильно поливаемая живительными лесными ручьями, уже не отмечалось в людских сердцах светлой радости, точно бы и она утратила недавнее воссияние и ослабела, отчего и хождения с кутьей да с яйцами да с пахучим лесным медом к святому месту, где под высокими домовинами покоится прах родовичей, ныне редки и как бы по принуждению совершаемы?.. Отчего потускнел и самый день Ярилы и редко когда встретишь украсно прибранную, в шелковистых лентах, молодую березку и увидишь веселые девичьи пляски в священных дедовых рощах?.. Разве что день Рода пребывал в прежнем суровом недвижении. В сей день природа словно бы находилась в жестоком, несходном с ее сущностью, недоумении, а нередко как бы в ожидании еще пущих невзгод, почему и самые кровавые жертвы, приносимые всемогущему Богу, казались никому не нужными, чуждыми людскому духу. Все, все ныне поколеблено, сдвинуто и не отыщешь ничему благостного истока, точно бы все иссушилось, прохудилось, и на сердце горько и больно, и некуда деться от этого.
В людях наблюдалась потерянность, было такое ощущение, что они уж не принадлежат себе, едва ли не совсем утратив чувство собственной значимости, когда если и обращались к Богам за помощью, то лишь в крайнем случае, и немногое просили у всевышней силы, разве что понимания, каждый говорил мысленно:
— Об одном молю, о, Боги, чтоб осветлили мою тропу, чтоб меньше плутать мне в глухом лесу. А все другое, нужное моему роду я сделаю своими руками.
Богомил, выйдя однажды из пещеры и побродив по ближним весям, ясно уловил эту потерянность в людях, и понял, что она от злой, враждебной синему небу, силы. Еще куда ни шло, если бы она была разлита в пространстве, недолго властвует она там, рассыпается на мелкие сколки, а по прошествии времени и не сыщешь их, угасают, не успев утвердиться и в слабом следе. Плохо другое: та сила отыскала себе пристанище в людских сердцах. И не то чтобы кто-то стремился утвердить в душе нечто бесовское, нет, конечно. Но тогда почему даже с благим намерением покинувший мирный порог совершенно запамятовал отмеченное тростниковым писалом в Ильменских Ведах, что добро не укрепляется злом; как нельзя свету и тьме находиться в одно и то же время в одном месте, так нельзя возвысить никакое деяние, коль скоро оно полито кровью ближних по духу.