приподнялся со снежной земли и, глядя в небо, завыл. Вой был слышен далеко окрест, все же не сразу дошел до Богомила, находившегося в ожидании скорой перемены. В прежние леты она принялась бы им спокойно, но теперь не грела и казалась преждевременной. Помнилось ему на смертном одре, что он чего-то не понял, к чему-то так и не притянулся умом ли, сердцем ли. К чему же?.. Он много хаживал по ближним и дальним весям, и, не зная чего-то, прозревал своим духом, который принадлежал еще и земному миру, все более погружающемуся во тьму незнания, отвергающему от древних лет отпавшее. О, сколько раз он являлся свидетелем того, как люди отворачивались от Несущего Знания, говоря с обидным недоумением:
— Да зачем мне это? Зачем вносить в жизнь томление? Что, худо мне живется при обычном моем знании мира? Для чего мне обламывать в себе? При малом-то знании и горести малые. Разве не так?..
И трудно было сказать что-то противное этому суждению, и не только потому, что мало отыскивалось людей, кто черпал бы из реки мудрости, но еще и потому, что на сердце что-то совершалось, обуживающее привычную его сущность, и уж не хотелось ни к чему подвигать отдавшего себя во власть желаний. И тогда Богомил уходил от людей и подолгу пропадал на лесных тропах и прислушивался к перешептыванию деревьев, коль скоро понизу было тихо и сеюще святую благодать, но нередко и к глухому утробному постаныванию. Это в ту пору, когда налетал ветер и деревья клонились к земле тяжелыми развесистыми кронами. И понемногу Богомил научился понимать говор леса, его обращенность к сущему, которое правит земной жизнью, и в малости не ущемляя слабого и в утешении павшего обретая отраду. Однажды, когда большая черная птица покинула его, и он понял, что она уже не вернется, на него набрел исхудалый, в чем только дух держится, медвежонок, он взял его на руки и отнес в пещеру. И с этого дня поменялось в его жизни, она стала ярче и светлее. Было дивно наблюдать, как возрастал лесной зверь, наливался силой, а в глазах у него все более и более оттаивало.
Богомил еще раз убедился, что рожденное от земли-матери едино и нерасторгаемо, и малая травинка потому и поднялась, и расправилась, что и она кому-то нужна, и мгновение не угасаемо во времени, которое есть могучий поток, соединяющий то, что было, и то, что будет, подвигающее сердце к бессмертию, а мысль к утверждению себя в сущем. Если бы не это, иль отыскалось бы успокоение людскому неугомонью, рожденному от бесконечного ряда желаний? Иль смог бы даже самый сильный прервать их? Лишь в осознании своей малости существо в состоянии обрести покой. О, как долго и трудно Богомил шел к утверждению в себе этого удивительного душевного состояния! Сколько раз он впадал в отчаяние, не умея поломать узы, что связывали его с морем желаний! Нередко, помимо воли, он оказывался в их жестокой власти, и его несло по волнам подобно сорванному ураганом со слабого песчаного берега деревцу. Но и то еще благо, что деревце, даже и накапливая тяжелую мокреть, не уподоблялось топляку, а, затаив в себе дерзостное упорство, держалось на плаву.
Разное случалось с Богомилом, но никогда сомнение не закрадывалось в его душу; отпущенное от учителя было прочно и твердо. Он знал, что не свернет с тропы. А со временем решимость, сделавшись привычкой, уже ничем не напоминала о своем существовании, стала естественной в нем. Богомил ходил по дальним и ближним весям и, видя страдания людей, их неприютность, старался помочь отчаявшемуся обрести прежнее место среди людей. И, когда удавалось, он испытывал тихое, едва кем-либо замечаемое удовлетворение. А еще недоумение. И спрашивал у себя: коль скоро он сам познал что-то в мирской жизни и умеет отодвинуть худшее из нее, почему так не может поступить кто-то еще?.. И не мог ответить. Может, потому, что он искал только в своей душе, впрочем, не делая из этого тайны, полагая, что найденное им со временем пригодится тем, кто пойдет его дорогой, кто вел с ним долгие, отвергающие зло беседы. Он любил такие беседы, полагал их устроенными волею Великого Рода. Он как бы приподнимался над миром и изливал благодать. Он сам ощущал этот льющийся ручеек, дивуясь его неиссякаемости.
Старый волхв благоговел перед небесным сиянием, силою которого держалась земная жизнь. Но не было в нем ни страха, ни трепета, привносящего в тело слабость. Возлюбив Богов и обращаясь к ним, он не просил у них милостей, разве что понимания собственной сущности, упорной в следовании заповедям древних Ведов. Он преклонялся перед ними, полагая их созданными божественным разумом. Часто в видениях начертанное заповедным письмом казалось вершиной, до которой смертному не дано дойти, разве что прикоснуться к нему, сокровенному, и не обжечь души. О, сколько их, обжегших себя, за многие леты его бытования на земле прошло перед его глазами, кто подобно ему тянулся к сокровенному Знанию, но не понял, что сокровенность, осененная святым духом, требует сердечной открытости и непоспешания! Не осознавшие этого часто лишались привычного для людей рассудка, делались неким подобием Божьего человека, уже ни к чему не обращенного, только к неразгаданному, денно и нощно пребывая близ него, остудившего разум. И он пришел к мысли, что это Знание никому не объять, оно часть Неба, разлито по нему, не имеющему границ, и само безгранично. Но прикосновение к нему, хотя бы к Его малости, не есть ли уже само по себе благо для людских родов… Только прикосновение осторожное, с той сердечной мягкостью, которая приходит к человеку после долгих лет телесного изнурения и познания видимого и невидимого мира.
Старый волхв еще какое-то время сидел на земле, уже не прозревая ничего, хотя не сразу обратил внимание на обрушившуюся на него темноту. Но вот он почувствовал необходимость вернуться в свое тело, так и сделал… И только теперь, снова ощутив тягостность его, понял, что ослеп. Но не смутился, медленно поднялся с земли, негромко и как бы даже свистяще сказал, чуть наклонившись к медведю:
— Надо идти в пещеру, и ты поможешь мне.
Лесной зверь тоже не без усилия встал на лапы, и вяло тронулся с места, чувствуя на спине слабую руку старого волхва. Медведь знал тайное место в пещере близ святища, куда едва проникал дневной свет, там угрюмилась домовина, ее приготовил для себя человек, и зверь уже давно догадался об ее назначении, но еще день-другой назад полагал, что не скоро появится надобность в ней, а теперь почувствовал, что пришло время и не для брата только, а и для него самого. И, кожею ощутив это, зверь не испугался, больше того, недавняя тоска отступила… Он проводил человека к его последнему пристанищу, долго прислушивался, как тот укладывался в домовину, а потом и сам лег у входа в расщелину, уже не ощущая ничего, что влекло бы к земной жизни. А человек, прежде чем закрыть глаза и отойти в иной мир, сказал ясно, без прежней ослабленности в голосе:
— Мое время ушло, и я ухожу за ним, и да не скажет никто худого слова в осуждение уходящему!
20.
А вчера ближе к ночи пришел из ятвягов со дружиною, не успел сойти с боевого коня и унять стременную звень, старцы градские тут как тут, льют медовые речи, восхваляют его деянья. Прежде он принимал это спокойно, чинно великокняжьему званию, а ныне что-то не связывалось, самую-то малость поговорил со старцами и заторопился на сени, там великая княгиня стояла Юлия. Чудная она, словно бы сдвинутая с круга, вроде рядом с тобой, а вроде нет ее, вдруг задумается про что-то, и глаза сделаются холодны и безучастны ко всему, и у него на сердце станет невесть отчего тревожно.
Старцы сказали, что завтра намереваются устроить праздник по случаю победы над зло сеющим племенем. Владимир кивнул головой, соглашаясь. А почему бы и нет? Крепки духом ятвяги, по лесам да болотам долго водили киевское войско, отщипывая от него удалыми наскоками, много дружинных косточек тлеет в тех землях. Но, Слава Богам, пришло-таки одоление и ятвяжского племени. Так почему бы не отпраздновать это?
Владимир не отказал старцам, и когда они предложили принести жертву покровителю стольного града всемогущему Перуну. Он знал, соберутся ныне старцы в градской избе и почнут кидать жребий, прежде испросив согласие у Рода Великого, кому выпадет распрощаться с земной жизнью. Суровы Ангелы смерти, тяжела их поступь, а и они отступили бы, коль скоро на то была бы Всевышняя воля. Но сурово и ближнее Небо за тяжелыми, изжелта-темными облаками. И ему потребно смертоубийство во имя Божье.
Все так. Так… Но тогда почему у Владимира что-то не связывалось и мучило. Неужели так сильно растолкала нечаянная, в темном приднепровском лесу, точно бы по злой прихоти расшалившихся бесов, случившаяся встреча со слепым сказителем?.. Он не сразу узнал в нем Будимира, слаб и тощ, в чем только дух держится, казалось, на сильном ветру уронит его на захолодавшую землю и уж не подняться ему. Но горели глаза у старца огнем нездешним, жутко смотреть в них, побелевшая рука крепко ухватила яровчатые гусли. Владимир намеревался, не мешкая, отъехать от него, но какая-то сила удержала на месте. Спешился, сел в хор со дружинниками, опустил голову, да так и не поднял ее за то время, пока рассказывал певец про деянья предков и про походы Святославовы да про недобрые вершенья Великой княгини Ольги в деревлянской земле. И только однажды Владимир, как бы очнувшись, вскинул голову и со вниманием посмотрел на сказителя, это когда тот заговорил о ближних делах соплеменников, о Великом князе. В песенных словах, дивным светом украшенных, не было ничего, что согрело бы княжье сердце, словно бы и он повинен в бедах, павших на отчины. Да почему бы?.. Или не он радеет за русские племена, чтоб жили в согласии и мире и чтоб лад сей укреплялся из леты в лету, умножался в духе, подобно тому, как Днепр-батюшка, принимая большие и малые реки, становится многоводен и славен, и уж все нипочем ему, никому не совладать с ним, не сдвинуть с пути?! Горько! Но Владимир и глазом не повел даже тогда, когда сказитель запел про Большого воеводу, про его тяжелую и не всегда праведно сеющую смерть руку.