Войско Могуты, малое числом и слабое оружно, стояло на Ловати, исполчившись противу Большого киевского воеводы. Ни дреговичский Мирослав, ни другие князья, обещавшие помогу, не привели рати, руша уговор, в Летьголь. Решили выждать: а вдруг в русских землях все само уладится, и Владимир одумается и вернется к древнему свычаю. Но Могута знал, что тот не одумается, этому были крепкие свидетельства, поменялся на великом родительском Столе ныне восседающий, почуял в Христовой вере опору своей державности, отчего и повелел нести слово Его во все русские племена. Никто не выступил против Владимира и на Большом княжьем Совете, даже те, кто ходил со Святославом в чуждые земли, промолчали, хотя и не выразили одобрения новине: не поняли про ту пагубу, что несет она с собою. Тревожно на сердце у Могуты, не ожидал он, что так учинится, надеялся, возобладает в людях понимание опасности. И дело не в том, что ныне едва ли не в каждом селище встретишь чсрноризника, зорко выглядывающего супротивное русскому духу, взросшему на воле, ей только и поклоняющемуся хотя бы и через Богов. И в прежние леты немало их хаживало по Руси. А почему бы и нет, если без зла на сердце? Вот тебе гостевое место в дому, радуйся вместе с хозяевами, почитай Богов но, коль скоро обидишь кого, то и быть тебе жестоко биту. Нет, не в этом дело. В другом. Удивлялся Могута, отчего теперь не возникло подобного понимания в высокородных мужах? Ведь даже смерды усмотрели тут неладное и широким, шумным потоком потекли в леса, накапливая неприязнь к тем, кто согнал их с отчих подворий. Иль не видят Мирослав и другие светлые князья, что с помощью Христовой веры наступит Владимир на горло стародавней воле? От веку среди русских племен не было старших и младших, все вершилось не по чьему-то повелению даже и первого среди равных, но по сердечному зову и общему согласию. Что, и на Руси скоро сделается как в Царьграде, где всему голова не воля племен, но слово Кесаря, отчего и прозывают того Помазанником Божьим? Ну нет, не бывать этому на Руси, покуда сохраняется дух ее, поднявший ее над народами, подобно золотой гриве днепровской волны, когда она при сильном, от дальней степи, ветре, вздымается над речной гладью.
Могута ходил по низкому положистому берегу Ловати чуть в стороне от трех высоких холмов, где расположились его рати. Он пребывал в нелегком раздумье и не желал, чтобы кто-то наблюдал за ним. Он не желал этого потому, что не привык открывать свои чувства в преддверии большого сражения. А что сражение произойдет, не сомневался. В такую пору он обычно выглядел энергичным и сознающим свое право на победу, а иной раз как бы находящимся в буйном веселии; другим в эту пору никто не видел его, и теперь не увидит… Раздумье Могуты потому и нелегкое, что он улавливал в предстоящем сражении неблагоприятное для своих ратей. Еще поутру он ополовинил их, отправив Варяжку с конной дружиной в помощь Новогороду. Но, если бы теперь предложили вернуть конников, он не воспользовался бы этим, понимая, что надо искать какое-то другое решение, чтобы не уступить, хотя на него шел сам Добрыня, который, как и он, отмечен высокой доблестью, подобно ему, не проиграл ни одного сражения и слава его на Руси не менее яркая, чем та, что сияла под малиновым стягом. О, где только не реял сей стяг! И в Вольном Поле колыхался он над русскими ратями, когда Могута водил их противу печенегов; реял он и над Запорогами, куда прошлым летом ходил светлый князь, и над булгарскими осельями, приткнувшимися к матушке Воложе. И над касожскими кочевьями тож…
Мало числом воинство Могуты, едва ли не втрое меньше, чем у киевских воевод, но ни у кого не возникло и мысли уйти с холмов в заболотья и затеряться там. Напротив, каждый томился жаждой боя и едва сдерживал нетерпение, чтобы не кинуться теперь же встречь приближающимся Добрыниным ратям. В намереньи Большого воеводы не было ничего неожиданного для Могуты, тот привык с ходу, не кладя и короткого времени на сомнения, атаковать противника, внося в его ряды невольную мысль о неодолимости надвигающейся силы. Еще какое-то время Могута медлил, а когда стали отчетливо различаемы потные лица всадников и хрипатые вспененные морды боевых коней, он поправил на груди золоченую кольчугу и поднял руку в темной рукавице, крикнул:
— За веру дедичей! За землю отчую!..
Босая деревлянская рать, размахивая остро отточенными топорами с широкими оттянутыми лезвиями, потекла с холма. Могута послал встречь врагу деревлян, зная, что они отлично владеют искусством пешего боя: не однажды ломались об них и втрое сильнейшие рати… Он видел сверху, как сошлись воины, как грозно засверкали топоры, как начали падать тяжелые стольноградские всадники вместе с конями, как время спустя все смешалось и уж не разобрать, чья сторона одолевает: та ли, в дремучих лесах поднявшаяся, многие леты копившая ненависть к тем, кто согнал со Стола любимого ими князя, другая ли, одетая в железы, вдохновленная переменами?..
Могута понимал, что послал братьев на смерть, но и другого чего он не мог придумать: надо было поломать стройность в движении киевских ратей, посеять промеж них растерянность. Знали это и деревляне. Но что для них, привыкших умирать без сожаления, смерть под малиновым стягом? Не есть ли она благо, не сулит ли она желанной перемены формы в летах иных?.. Сильные и выносливые, не помышляющие ни о чем, как только о погибели врага, они дрались молча и так же молча, стиснув зубы, умирали. Кто скажет, сколько длился этот бои? Могута видел, как падали деревляне, один за одним, и скоро их осталась малая горсть, окруженная плотным вражьим кольцом. Среди деревлян выделялся гордой статью старый седой муж, он воображался духом обреченной на неминуемую гибель горсти людей, мощным и несгибаемым, и, когда братья его полегли, он еще взмахивал боевым топором и что-то выкрикивал. Но вот упал и он. И тогда Могута снова поднял руку, из-за холма выбежали сотни три низкорослых, одетых в зверьи шкуры, воинов; вытянувшись в живую подвижную дугу, они вскинули длинные боевые луки и начали метать тяжелые, перистые стрелы в еще не пришедшую в себя киевскую ратную силу. То были летьголи, чудины, ятвяги и другие лесные люди, признавшие в Могуте стража их вольности. Урон, учиненный лучниками, оказался не так уж велик, все же внес в ряды киевского войска немалое смущение. Какое-то время там наблюдалась сумятица, никто, исключая Добрыню, не понимал, что происходит, отчего Могута не пошлет встречь все свои рати, а действует малыми, хотя и больно колющими наскоками?.. А может, нету у него этой силы? Порассеялась, порастерялась?.. Но в это верилось с трудом, помнили, сколь велика на Руси слава Могуты. Есть ли равный ему в деревлянах иль в дреговичах, иль на Ильмень-озере?.. Кто как не Могута принес в великую степь месть и разметал, раскидал столпившиеся близ днепровских Порогов, на красном крутоярье, печенежские кочевья, а голову князя тьмы приторочил к седлу и долго возил по коренным осельям, вселяя в русские сердца дух высшей, от небес, справедливости?!.
Могута внимательно наблюдал за тем, как киевские рати подтягивались друг к другу, искали свое место в общем строю, и в тот момент, когда это было сделано, хотя еще не обрело привычной стройности, без которой немыслим воинский порядок, рождающий в душе уверенность, он в третий раз за этот день поднял руку в боевой рукавице, и теперь же из затененного скрадка вынеслись конники в тяжелых доспехах, окольчуженные, с красными щитами и длинными мечами, засверкавшими на полуденно возгоревшемся солнце, а кто и налегке на низкорослых степных конях с гибкими пиками, зажатыми в подмышье, а кто и вовсе охлюпкой, ничем не защищенно, прижимая голые пятки к лошадиным бокам, но с деревлянским топором в руках. И все они, ведомые вольным князем, устремились вниз с холма. И — завязалась сеча… Русское мужество ударилось о такое же мужество и высекло искры восторга, а вместе недоумения, и это вошло во всех сразу, в одних больше, в других меньше. Не поделены ныне русские люди по племенным сличаям, на той и на другой стороне сражались дреговичи и поляне, кривичи и словене, уличи и вятичи. Вдруг встречались лицом к лицу воины одного рода и мгновение-другое едва ли приметно для кого-то еще, занятого смертной работой, с удивлением взирали друг на друга, пока кто-либо, опустив оторопь, не вопрошал строго:
— И ты противу веры дедичей? Так нет тебе пощады!..
И подымал меч на недавно еще близкого ему по духу сородича. О, сеющая смерть работа! Она и раньше не очень-то нравилась русскому человеку, пускай и направленная противу враждебных племен, а тут совсем стала не то чтобы постылой, но как бы через силу выполняемой. Не все умели понять ее необходимость, и, если бы не воля Больших воевод, толкнувшая их друг против друга, они пригасили бы в себе искры восторга и превратились бы в обыкновенных русских людей, чуждых злого наваждения, открытых всеблагому небу. Не зря же их в давние леты звали «еловыми», прилежными в добрых деяниях, понимающими себя как часть природы, от нее восставшими и в нее уходящими. Говорили они о себе:
— Я не пыль на земной дороге, но сама дорога, убери меня, и заколдобится окрест, прорастет дурнотравьем.
Воистину так! Свет от Неба, прорицается в Ильменских Ведах, но и Небо от Света.
Может, по сказанному и сделалось бы, да крепки духом Большие воеводы, разумеющие про свой резон и относящиеся к нему так, как если бы это была воля Всемогущего Бога. И никому не подвинуть их к чему-то другому.
Но кто там, на холме, худой и высокий, с широкой, ослепительно белой бородой, об руку с чудной ликом девицей, со смятением взирающей на сражение?.. Так получилось, что едва ли не одновременно Могута, находившийся в середине поражающих друг друга, и Добрыня, следивший за битвой со взнявшегося над землей, густо поросшего мелким кустарником, прибрежья Ловати, увидели старца и девицу и ощутили на сердце необъяснимую тревогу, как если бы ими нечаянно осозналось, что это не люди, но духи, принявшие человеческий облик, они спустились с неба, чтобы что-то провещать, и мучительно хотелось понять, что именно… И так длилось до тех пор, пока Могута и Добрыня не признали в них Будимира и Любаву. Но, и признав, еще долго испытывали беспокойство. А сражение продолжалось и закончилось за полночь, так и не принеся никому одоления.