ерелый от прожитых лет, что время ее вышло.
— Да и все ли у нас налажено в теперешних вотчинах? Вон в остережье иль ничему нету слома? Вот ты и сделаешься сидельцем на княжьем месте и станешь следить за тем, чтоб не так открыто проглядывало неурядье.
Он тогда хмуро посмотрел на Ладу, и у нее отпало желание сказать что-либо противу сего уложенья. С тех пор она не покидала северного городища и поняла, сколь мучительно ожидание, когда невесть что вдруг обеспокоит, и больно станет на сердце, так больно, что еще долго не придет в себя, а коль скоро опять воссияет перед глазами, то свет этот слабый, вроде бы и есть он, а вроде бы и нету, странное в нем что-то, мимолетное, вот вспыхнет и погаснет, ищи потом в душе бледную искорку, не померкшую. Особенно худо было Ладе, когда наступала ночь, и в княжьем дворце, едва прерываемом слабыми огарышами свечей, делалось сумрачно и тихо, слышно было, как скребется за окошком ветер и что-то нашептывает. Ладно бы еще, если бы доброе, от Божьего света, так нет же… чаще другое тут отмечалось, сулящее неправедное. Ах, что же это с нею? Почему бы к Ладе, прежде склонной лишь к приятию благодати, а ко всему прочему равнодушной, как если бы не имело к ней никакого отношения, прилипло худое, ведь она и раньше противилась этому и близко не подпускала? Но теперь едва только и проглянет от мира живого в душе у нее, пребывающего в довольстве и радости, и тут же исчезнет. Добро бы Лада сама так настраивала себя, и у нее не появлялось желания пригасить тревогу, что бестрепетно жила на сердце, словно бы найдя там пристанище, так нет же… Лада не хотела бы жить одним чувством и не однажды пыталась разорвать путы, связывающие ее, и не могла. И время спустя все начиналось заново. Она почти никого не принимала в тереме, разве что странники заходили в ее покои. И если по первости она с интересом слушала их, то в последнее время часто ловила себя на том, что устает от их спокойного и ровного сказа, в который они как бы даже намеренно не вкладывали ничего, что усилило бы ее тревогу. Впрочем, так это и было. Странники, привыкнув к княгине, чувствовали ее обеспокоенность и не желали расталкивать в ней душевную колготу и говорили про что-то мало значащее, нередко и про то, чего не случалось с ними и вовсе. Но, полагая, что это отвлекло бы ее от тягостных раздумий, они прибегали к заведомой неправде, догадываясь, что и она иной раз служит во спасение. Во спасение еще не остывшего в душе света. О, это во всякую пору сопутствующее русскому человеку, и, кажется, никому больше! Только он, обретя себя посреди огромных земных пространств и приняв от них манящее, вместе радостное и горестное, когда не оторвать одно от другого, только он, русский человек, умеет посочувствовать даже и не ближнему своему и скажет легко, а вместе принимая на себя и часть чужой маеты, что еще уладится и все вернется на круги своя.
— Иль небо над нами не чисто и ясно, иль нету в легко скользящем по полегшей траве-мураве ветерке сладко зовущего ко грядущей радости?! Так что ты не трави душу. Велика Божья милость, и нам от нее отдарено!
Лада помнила и про это и намеревалась поменять на сердце, зная, что все хотят от нее того же, и не могла. Но на людях она держалась так, как будто ничего не произошло. Другое дело, что тут не всегда получалось. Привыкши жить с открытым сердцем, она иной раз была не в силах поменять в себе, хотя и не сказать, что не старалась, однако часто в ее старании не хватало упорства. Впрочем, и у Лады выпадали дни, которые она помнила долго. Это когда она покидала княжье подворье и, миновав городищенские ворота, шла по узкой, зыбучей дороге, едва проталкивающейся сквозь плывуны, а потом оказывалась на широкой лесной поляне, утопающей в розовых и лиловых цветах. Она привычно спешила к высокой белоствольной березе, поднявшейся посреди поляны, присаживалась у ее изножья на мягкую, прогретую солнцем землю. Тут тревога отступала, и не то чтобы она оборачивалась другим чувством, просто как бы ужималась и не подвергала ее душевному гнету. Лада потому и полюбила эту, близ Могутова городища, поляну, что в прежние леты не однажды хаживала сюда с мужем, был он в те поры несвычно со всем, что жило в нем, весел и как бы отдален от мира. Он обнимал жену и говорил что-то мягкое, ласковое. Это воображалось ей привнесенным извне, от таинственного небесного света, а вовсе не в суровой душе Могуты рожденным. Обычно он был сдержан в выражении чувств и редко когда загорелое лицо с ярко выраженными чертами, как бы застывшими в нечеловеческом напряжении, обдуваемое всеми ветрами мира, освещалось улыбкой. Лада, наблюдая в нем столь приятную перемену, и сама делалась ни в чем не утесняющей себя, никакими правилами, она страстно обнимала мужа и говорила о своей любви, заглядывая в смягченные душевной теплотой глаза Могуты.
— Не от сущего ли, не Мокоши ли любовь моя?.. — говорила она как бы с удивлением.
И он отвечал что-то, но она чаще не слышала, находясь во власти удивительного, неземного чувства. И он, понимая это, замолкал и с нежностью смотрел на нее.
О, это были дорогие для Лады дни! Как бы вырванные из привычного земного течения, они без малого напряжения с ее стороны вставали перед глазами, один краше другого, и она намеренно неторопливо прослеживала, как они протекали, облитые солнечным светом столь обильно, что дух захватывало, жаль только, что они выпадали так редко! Но в той жизни, что отпущена Могуте по его ли собственной воле, по воле ли Богов было мало места для обыкновенной человеческой радости.
Лада знала, что и в смерти не расстанется с мужем, примет ее от рук вестницы спокойно и с достоинством, ни о чем не жалея, и будет положена вместе с ним на погребальный костер. Мысль о смерти до недавнего времени не посещала Ладу, хотя она понимала ее как что-то значительное и важное, способное подвинуть человека к благостному ли возрождению в другой жизни, к печальному ли… Едва ли не все последние леты Лада жила походной жизнью, сражалась бок о бок с суровыми мужами и меньше всего думала о ней, точно бы смерть если что и значила, то только не в ее судьбе. Не в судьбе возлюбленного мужа. Тут она как бы утрачивала изначально даденное ей Богами право. Но — умерла дочь, и Лада увидела неправоту свою, и горечь утраты уже ничем не могла быть восполнена. Она все порушила в душевном устроении Лады, и свет померк в очах ее. Она смотрела в каменно неподвижное, захолоделое лицо дочери и что-то родственное обиде росло, ширилось в ней, пока не сделалось так велико, что едва не захлестнуло, и тогда она поднялась с колен и пошла в святище и, вскинув руки к умиротворенным ликам Богов, воскликнула с болью:
— О, всевеликие, что же вы поторопились отнять у меня дочь?! Зачем вам она, слабая и земная? Верните мне мою дочь! Верните!..
Но Боги молчали. К ней подошел старый волхв и, укоризненно покачивая поседелой головой, сказал:
— Так угодно судьбе и не нам отвести ее властную над миром руку. Уйми, княгиня, боль, не дай твоей слабости проникнуть в сердце дочери, а не то она не достигнет Ирия.
С этого времени Лада стала мало похожа на ту, прежнюю, в ней даже открытости поубавилось, нередко посреди царящего вокруг оживления она уходила в себя и уже ничего не воспринимала, а когда спрашивали про что-то, она лишь виновато разводила руками. Лада как бы раздвоилась сама в себе. Одна половина ее сущего пребывала на земле, всецело отданная мужу, а он тоже сильно поменялся после смерти дочери, сделался пуще прежнего суров и молчалив, вон и Варяжко приметил и смутился, понимая, что если погаснет страсть в глазах у светлого князя, то и притекшему к нему из разных земель люду станет худо и ослабнет сулящее надежду; ну, а другая половина сущего, бывшего в Ладе, находилась далеко отсюда, вблизи Ирия, где обреталась душа дочери в ожидании новой формы, а она наверняка будет еще краше, чем прежняя… Впрочем, Лада, как ни старалась, не умела увидеть дочь в другой форме и огорчалась и думала, что чего-то не поняла в ней, не разглядела… А тут еще подступило к сердцу касаемое мужа. Богомил предрек в свое время славную смерть ему в зрелые леты. И вот эти леты подоспели, и тревога Лады усилилась. Она со страхом ловила каждую весточку о муже. Постепенно боль, пригнувшая сущее в ней после смерти дочери, слилась с новой волной боли и беспокойства за мужа и стала так велика, что мочи нет дюжить. Но Лада была женой великого воина, и потому мало кто мог это заметить, разве что Прекраса, жена Варяжки, имеющая душу чуткую и трепетную, способную уловить и слабое сердечное колебание в близком человеке. Прекраса часто приходила к Ладе и говорила об их теперешней жизни голосом мягким и спокойным, странно обволакивающим Ладу, отчего она точно бы возносилась на воздушных волнах, и там, наверху, было не так томяще и не хотелось возвращаться оттуда, спускаться на землю. И она еще долго, когда Прекраса уходила, пребывала там, нередко встречаясь с дорогими сердцу тенями отца ли, матери ли… И они тоже старались утешить и приближались к ней так близко, что это были уже не тени, но лики, прозрачные и как бы насквозь просвечиваемые небесным сиянием. Впрочем, вернувшись на землю, она не сказала бы, что это были отец с матерью, а не кто-то еще, но так же тепло и нежно принимающие ее. Одно удивляло Ладу, она не могла встретиться с дочерью, хотя и страстно стремилась к этому. Но однажды ей вроде бы привиделось милое детское лицо, но это было так скоротечно, что она и опомниться не успела, как все исчезло.
А муж не возвращался, хотя уверял перед походом, что поспеет к Посевам. Но вот и Посевы кончились, и солнце окрепло, и в полдень стояло высоко и было ослепительно ярко, и не глянешь на него, сразу слезу прошибет, коснувшись лица горячими лучами, их и ветер с таежного угорья, куда ходят городищенцы, преследуя зверя, не поколеблет, а Могута не возвращался. Сказывали вестники, что половина войска его, разбившись на малые отряды, растеклась по русским землям. Эти отряды стали как пчелы, и нередко, как пчелы, вонзив в тело врага жало, гибли. Потому-то так часто возжигались ныне погребальные костры близ весей и селищ, и огонь от них подымался до неба.