тем выше вира. Во время оно мы вынужденно ввели смертную казнь, но уже тогда понимали, что ненадолго.
Он выслушал боярский приговор и пошел в свои покои, минуя людные места и все еще не распрямившись в душе. Он не желал бы теперь никого видеть, даже Анну, и не потому, что их вдруг рассекла полоса отчуждения. Нет, конечно. А вот с детьми он поговорил бы, хотя бы с новогородским Ярославом или с Мстиславом, круто властвующим в Тмуторокани. И только потому, что они не очень-то прислушиваются к слову отца, своеволят. Почему? Может, тут есть какая-то причина, подвинувшая в их душах? Жаль, мало он в свое время ласкал детей, мало говорил им про деянья дедичей, отодвинутые от нынешнего дня многими летами. А помнится, иной раз тянуло рассказать и про это, но что-то мешало, и слова, уже готовые выплеснуться и зажить особенной жизнью, так и не родившись, истаивали, уступая место привычному для той поры убеждению, что детям не нужно это. Зачем растравлять их сердце лаской? Твердых мужей желал бы он видеть в них, когда придет срок.
С Анной у него все было ровно и спокойно. Подле нее он ни разу не повысил голоса, обращался во что-то тихое и несумятливое, далекое от протекающей жизни. Это радовало и вместе пугало. Радовало, потому что в сущности его всегда тянуло к тишине не только в миру, а и в собственной душе. А пугала возможность и вовсе отторгнуть себя от привычной жизни. Этого он не мог допустить, понимая про свою надобность в миру. Зато, наблюдая в Борисе и Глебе рано проявившуюся устремленность к возвышенному, небесному, близкую к сладостной умиротворенности, он ни в чем не поправлял сыновей, хотя не однажды видел кого-то из них восседающим на Киевском Столе.
Желание видеть детей на Киевском Столе было заманчиво, но не сильно, в голову приходило от веку поднявшееся: в бореньях и страстях отыщется наследник тебе. Но почему в бореньях? Почему в страстях?.. Не он ли властен указать, кому быть наследником?.. Владимир долго размышлял об этом и однажды намеревался поступить по сердечному влечению, но помешала опаска: он не разглядел в Борисе и Глебе твердости, нужной для княжения, а в старших сыновьях необходимого для властвования душевного совершенства.
Уже давно за окном стемнело, а он все сидел, опершись руками о ночной столик с легкими ножками, и разглядывал монеты, разложенные на чистом листе бумаги. В свое время он повелел начать их чеканку. На монетах были выбиты слова «Владимир на Столе», «Владимир и его золото», «Владимир и его серебро». Монеты поблескивали. В тусклом свете свечей казалось, что блики от них, легкие и подвижные, упадают на пол с плотно уложенными восточными коврами. Но если Владимир брал в руки ту или иную монету, то и блики свертывались. Неожиданно на одной из них обозначился чей-то лик, чуть погодя он стал яснее, а потом, и вовсе оттолкнувшись от нее, поднялся в полный рост. Владимир узнал Видбора. У старца было худое, вытянутое книзу лицо, покрытое мертвенной синевой, а желтые слабые руки безвольно висели вдоль туловища. Возле закрытых глаз старца в затверделых морщинах надбровья прорисовывалась метина, как бы даже от монеты, недавно снятой. Владимир вздрогнул, и не от страха, нет, он уже давно научился жить не только той жизнью, которая на земле, а еще и другой, неведомой и влекущей, как если бы в ней отмечался небесный свет. Он вздрогнул оттого, что видение не походило на прежде его посещавшие, тут все было от ближней жизни, и человек, ныне стоящий перед ним, еще вчера говорил о благости, которая от успокоенности в душе, оттого, что он познал в себе Бога.
Но отчего Видбор не откроет глаза, и посинелые губы его так плотно сжаты?.. Неужели он отошел в мир иной, почему и явился ко мне?.. Но еще не скоро Владимир спросил:
— Ты умер?
И не сразу Будимир ответил, да и ответ прозвучал точно бы не касаемо охолоделого тела, что теперь отодвинулось от Владимира; ответ пришел откуда-то издалека:
— Да. Тело мое лишилось возможности двигаться и совершать потребное ему. Но дух жив. И он говорит с тобою. А тело тут для того, чтобы ты узнал меня, для отмечания моего духа.
— Ты хочешь сказать мне что-то важное?..
— К утру меня не станет на земле и, коль будет угодно Господу, я пройду, сопровождаемый ангелами, мытарства и припаду к изножию Престола Всевышнего. Открывшееся мне — от всемогущей воли Господней. И се открывшееся сказало: в сиянии Божьего Света родившийся есть малая часть Его и отойдет к Нему же, и отодвинет мирское, и отыщет в Нем успокоение. Сие есть ты!
Видбор исчез, как если бы его вовсе не было, но запечатлелись вещие слова в памяти, Владимир шептал истово и горячо:
— Верую… Верую… Верую…
Он до утра не сомкнул глаз, прежде мучавшее точно бы по велению свыше отодвинулось, на сердце стало легко, возникло странное чувство, словно бы он прозревал свою душу, мнилась она сотканной из невидимых нитей, легких и скользящих, дивно прочных. И он говорил с нею, не обращаясь к словам, но к таинству.
Чуть только солнце коснулось лучами ближнего залесья и потянулось к стольному граду, во Владимировы покои вошла Анна и сказала скорбно:
— Умер Будимир.
— Да, я знаю.
— Ныне ожидается при дворе Святополк, — с легким беспокойством сказала Великая княгиня. — Так ли?
— Я велел быть ему.
Анна ушла. А Владимир еще долго находился в покоях, и та легкость, что ощущалась в нем, исчезла, стоило подумать о старшем сыне. Чувствовал, Святополк едва ли не полностью утратил разумное, от света, что было раньше и в нем, и стал властным и склонным ко злу человеком. Владимир пытался образумить сына, но все его попытки воспринимались им с недоверием, особенно после того, как он взял в жены дочь ляшского Болеслава. Ныне он мог сказать отцу со слов тестя, что я не твой сын, но Ярополка. Болеслав в свое время обиделся на Владимира за то, что тот не приехал на свадьбу сына. Но он и не мог тогда приехать: печенеги сидели на Черных камнях, только и ждали, чтоб он покинул Киев. И вот теперь, следуя подлому ляхскому правилу, король натравливал сына на отца.
Молва донесла, что близкий друг Святополка на его свадьбе поцеловал невесту молодого князя. И за это тот, обуянный неправедным гневом, велел содрать кожу со спины у юноши. Никто из гридей, помня про нрав Святополка, не помешал этому, и юноша умер. Позже Владимир говорил с сыном, вопрошал строго, было ль сие, нет ли?.. Святополк уклонился от ответа. В конце концов, Владимир отступил.
Солнце, по-зимнему неяркое, приметно пригревало землю, отчего снежные заносы на улицах как бы ослабли, просели даже, покрылись темными пузырями. Владимир, ведя в поводу коня, подошел к городским воротам, а потом не сразу поймал ногою стремя и, поддерживаемый гридями, сел в седло.
Путь, что предстоял ему, был не так уж близок, хотя и не долог, и он намеревался ехать один. Но Великая княгиня на сей раз проявила характер, и он разрешил следовать за ним немногим гридям. Владимир хотел проститься с Видбором, который был для него как солнечный луч, разрывающий тьму, а она нет-нет да и упадала на землю, несвычная с ночною, холодная и гнетущая, как если бы ее породили злые духи. Вот тянешься к лучу, тянешься, иной раз даже возникает чувство, что уже приблизился к нему настолько, что в руки можно взять его, ан нет, только зародится такое чувство, а уже сознаешь, что не коснуться тебе луча. Впрочем, время спустя Владимир смирился с этим, стало даже приятно, что луч не дается в руки. «И слава Богу, — говорил он. — Знать, так ему написано на роду». Он мыслил о луче, как если бы тот являл собою некую живую сущность.
Случалось, Владимир долго не приезжал к Видбору, но и тогда не утрачивал связи с ним, и помогал ему в этом тот самый луч света, внешне робкий и слабый, но только внешне, проглядывала в нем некая, едва ли земного происхождения, прочность. Владимир иной раз думал, что это от доброты Видбора отъялась часть и сконцентрировалась в луче, чтоб на Руси могли порадоваться, коль скоро отойдет от нее малость и коснется души человеческой.
Господи! Сколь велико чудо приятия жизни и сколь неотступно оно от наших деяний! Не потому ли на сердце у смертного нет-нет да и восчувствуется сладостное, и скажет он с восторгом:
— Господи, я твой душою и телом!
18.
Варяжко понимал, что не удержать супротивные рати и на болотах, что раскинулись в Оковских лесах широко и вольно, остро и хищно посверкивая темными зеркальцами водяных пробоин. Уж очень велики те рати, ладно бы еще, если бы только киевские, ополчились на заметно поредевшее Могутово войско и новогородцы во главе с Ярославом, и полота, и туровские полки, и от Мстислава дружина тмутороканская. Такое чувство, словно бы противу ревнителей старой веры поднялась вся Русь. Было, отчего потерять голову, кое-кто и утратил надежду, снялся с места, ушел кто на великую Воложу, а кто в Касоги. Варяжко не винил их, отступивших от слова, данного вольному князю, все же с трудом сдержался, чтоб не послать вдогон за ними переяславских конников и наказать за отступничество.
Он стоял с малой дружиной у края болота, скрываясь в тени деревьев и со вниманием вглядывался в мертвую зыбь, ничем не колеблемую, даже слабым ветром. Едва улавливалось, как лесные птицы бесшумно, точно бы опасаясь обеспокоить таежное затишье, перелетали с ветки на ветку и где-то по-над болотами проносились кулики, да однажды дятел противно естеству природы изловчился начать свою работу, но тут же бросил, словно бы испугавшись, а скорее, поддавшись, очарованию напряженной тишины. В какой-то момент Варяжко подумал: а может, уйдут Владимировы воеводы, не потревожат извечное начало, так ясно обозначенное в природе, глаголящее, хотя и не слышно, все ж понимаемо и меньшими братьями рода человеческого, что противно сущему ничем не вызванное к жизни смертоубийство. Вправе ли человек рушить тихое земное устояние? Не от тишины ли и свет рождается в душе? Когда бы человек разучился понимать это, иль не погасло бы в нем от благости рожденное?..