прежней, верящей в судьбу. Однажды в гаданьях на святой воде ей выпало, что все в ее жизни сложится хорошо, впереди свет и ясность разума. Но теперь она почти не вспоминала про это гаданье, казалось неправдашним, в чем-то лукавым, как если бы злые духи, обитающие в промежности земли и неба, восхотели подшутить над нею, и подшутили, посмеялись дерзко. Но виделось и другое, примирявшее Прекрасу с давним гаданием: стоило подумать про те леты, что она провела с возлюбленным мужем, как становилось легко на сердце и чисто особенной, ничем не запятнанной чистотою, какая отличает предзоревое, в начале первоснежья, глубинно высокое небо. Тем не менее, в последнее время Прекраса все более начала опасаться, что вдруг помешает им что-то соединиться, хотя бы и в смерти. Она верила в ту, другую жизнь, что примет их после перемены формы и обласкает, и это совершится во благо им, но при условии, если они не расстанутся и там, в преддверии Ирия.
Варяжко увидел Прекрасу и не удивился, ни о чем не спросил, взял ее за руку, и они спустились с невысокого, покрытого желтеющей травою холма. Оказавшись у городищенских ворот вблизи земляного вала, где женки носили в корзинах, плетеных из ивового прута, тяжелую, бугристо-серую землю, Варяжко отпустил руку Прекрасы и сказал:
— Мне надо идти…
Она могла бы и возразить, но не отыскала надобных слов, к тому же в ней взяло верх от прежних лет отлегшее, строгое и жесткое правило подчиняться воле мужа, и Прекраса, ужимая боль на сердце, только и сказала:
— Да, я понимаю.
Варяжко пошел вдоль деревянной, местами бело отсвечивающей, не почерненной временем, городищенской стены, держась узкой тропы, иной раз пропадающей в густом мелком кустарнике, а скоро скрылся из глаз. Прекраса какое-то время не страгивалась с места, и глаза у нее застило слезами. Она подосадовала, что не может одолеть тревогу, провожая мужа в суровое, полное опасности, отлучье. «Эк-кая же я! — мысленно сказала она. — А что как молодшие увидят теперь меня, что подумают, не огорчатся ли оттого, что и жена воеводы не умеет скрыть свою тоску?..» И Прекраса смахнула с лица слезы и, держа спину прямо и глядя перед собою построжавшими сухими глазами, отыскала свою корзину на земляном валу, и время спустя ничем уже не отличалась от городищенских женок, занятых скорбным трудом.
Будимир с Любавой шли лесным чернотропьем, поспешая в Могутово городище. И нельзя было сказать, что влекло их, отчего возгорелась несвойственная им торопливость. Они и сами не знали этого. Но, привыкши подчиняться тому, что на сердце, не сминали поспешания, даже если их путь оказывался на пересечении зверьих троп. Они чутко улавливали все, что происходило в лесу, не оставалось незамеченным и несильное колебание в воздухе, оттого что с ветки сорвалась птаха, и, скользя крылами, потянулась к загорью, которое синей отметиной сияло впереди легко и угонисто, как если бы тоже имело намеренье сорваться с места и сползти вниз. И малость самая не упускалась ими из виду, как не упускалось из виду напряженное ожидание чего-то, замеревшее в высоких деревьях: его непросто разглядеть, тихое и затаенное, оно едва обозначалось в слабом шевелении ветвей, а еще в постанывании, что нет-нет да и доносилось до слуха, коль скоро странники касались руками старых, в корьевых ошметьях, невесть отчего захолодавших стволов. «Эк-кое неустоянье, — бормотал Будимир. — Почему бы?..» Но он догадывался, отчего это! Познав не только в своей душе, но и в природе, отыскав суть ее и поразившись трепетности, отмечаемой и в могучем дереве, он не то чтобы удивился открывшемуся, но сделался как бы влечен в неведомое, преисполненное особенной жизни. До нее не дотянуться человеческому разуму в обычном его укреплении, но надо, чтобы поломалось в сем укреплении и подобно дождевому потоку растеклось окрест, заполнив и тайные земляные выбоины. В Будимировом влечении было многое не от мира сего, так сказали бы те, кто привык доверяться ближним чувствам, скользящим по поверхности сердечного движения, не умея обратиться к душевному началу. И сказавшие это были бы не правы: соединившее Будимира с земной природой шло еще и от него самого, он уже давно стал ее частью, не такой уж слабой, чтобы не ощутить себя рожденным для какой-то возвышенной цели. Может, для того, чтобы передать кому-то еще смятение в природе, а оно тем сильнее, чем суровей и безжалостней человек в приближении к ней, открыть кому-то еще, тоже страждущему, боль ее и недоумение? Есть, есть в природе это недоумение, из леты в лету все более разрастающееся, почему и в людях, хотя бы и не помнящих про свое родство с нею, превратившихся в механическую пружину, время от времени растягиваемую неимоверно, вдруг да проскользнет сходное с природным недоумением и скажется тогда ими в скверной досаде: «А, чтоб ее раздавило!..» Слаб человек, если оторвался от души своей и уже не тянется к познанию ее, тем более это удивительно, что она ни в какие поры не отрывала себя от сущего.
Будимир и Любава так и не попали в Могутово городище. Они пришли в те земли как раз в то время, когда войско Великого князя, ведомое воеводами, обложило городище со всех сторон, и шагу не сделаешь без чужого догляда. На просьбу Будимира пропустить их, Святополк ответил резким отказом. И это было противно русскому духу: странствующие во всякую пору были принимаемы на Руси добром и ласкою. Иль ныне запамятовалось про это? Иль оскудело в сердцах за леты жестокого противостояния?.. Да нет, не оскудело, это приметил Будимир и в киевской дружине, там после слов Святополка случился ропот, но тут же был подавлен властью князя.
Чуть передохнув и оглядев осажденное городище и воинскую, под малиновым деревлянским стягом Могутову рать, стоящую на холме, близ святилища, Будимир и Любава пошли на восход солнца. Долог был путь их, утро сменялось вечером, ночь отступала перед восходом дня, а они все брели неведомыми тропами, лесами да долами, болотистой ли равнинностыо, сухим ли угорьем; миновали землю кривичей, а потом мери, едва только задержались в осельях благочестивой муромы и однажды вышли к Воложе-реке, могучей и спокойной, несуетно, с осознанием своего грядущего предназначения катящей воды, и долго сидели на пологом, песочно-белом берегу ее, опустив в воду натруженные ноги. Но вот Будимир поднялся и, с грустью посмотрев на Любаву, сказал:
— Прощай! Да не покинет тебя милость Божья! — И ступил, как если бы на твердое, на гладкую водную поверхность и пошел… Любава потрясенно смотрела вослед ему, не в силах произнести и слова, и мало-помалу сущность ее приобретала совсем иные черты, делалась в привычном нашем понимании осмысленней. И к тому времени, когда, пройдя едва ли не до середины реки, Будимир стал невидим, нет, вода не поглотила его, скорее, вознесла, Любава ощутила себя обыкновенно живущим на земле человеком, с его потерянностью и страхом, и уже мало что могла сказать про свою прежнюю жизнь и про то ясное и нежное, что вдруг да накатывало на нее и поднимало высоко и сладкой болью упадало на сердце. Она стала другая, и она не знала, ко благу ли это и куда повлечет просиявший в ней разум?..
19.
Сразились сыны Даждь-божьи с сынами Христовыми, и пролилась кровь русская, и земля на долгие леты вперед стала красной. Вдруг приметит человек посреди дрожащей травы, как бы робеющей своего воздымания от земной силы, яркий посверк, легший на лесную тропу, и не сразу поймет, что это?.. Наклонится, коснется блеснувшего в траве теплой ладонью, но тут же и отдернет руку, как если бы это было что-то запретное. И время спустя человек не запамятует про тяжелое чувство, которое неведомо почему навалилось на него, придавило, ведь еще недавно он наполнялся радостью жизни и о грядущем думал легко, и, казалось, ничто не потревожит сущего в нем. И тогда потянется мысль человека в обратную сторону, и воспоминание подведет его к старцу, отыскавшему на берегу великой реки гусли, незнамо кому раньше принадлежавшими и чудным образом вдруг обретшими под его, тогда еще неопытными руками, дивную силу и зазвучавшими так, как если бы он с малых лет слышал в душе божественное песнопение. А и верно, слышал… Это он теперь так говорит, как бы даже робея от своего дара. Пели гусли, столь чудным образом оказавшиеся в руках у сказителя, вещали про минувшее, покрытое пеплом времени, и он чувствовал в душе перемену, и уже принадлежал не только себе, а еще и тем, кто жил до него, мучался и страдал, кто искал истину, что по мере продвижения к ней ускользала. И понял сказитель, что и ныне нету у истины завершения, она как звезда, то сияет в чистом небе, то вдруг окажется замутнена облаками. Отыщи ее!
И вспомнится человеку легшая на грустную траву на крови замешанная яркость, казалось бы, чуждая земного блаженства, и не сразу он поймет, что нет, не чужда она и поднимающемуся в жизни, напротив, словно бы даже способствует этому возвышению. И пуще прежнего ощутит себя человек соединенным с минувшим и в тех летах углядит нечто от своей души, и станет на сердце горько, а вместе как бы осиянно немеркнувшим светом, кочующим из леты в лету, как скомороший посох, избитый в вечной дороге, но не утративший в древесном естестве приятия жизни, хотя бы и противной природному устроению своей колдовской изменяемостью и несовершенством форм. Человек окрепнет в духе и ощутит себя как бы раздвинувшимся во времени и увидит многое и в малых отметинах, протянувшихся от прошлого, и поразится открывшемуся. И поймет главное в душе своей — некую углубленность в небесное пространство, отодвигающее ближние от него миры с их склонностью к многоликости. И в той, дальней пространственности он отыщет успокоение и возблагодарит Господа за эту способность к приятию святости.
Истинно, в миру рожденное есть от человеческих страстей отпавшее. И сразились сыны Даждь-божьи с сынами Христовыми, и нельзя было понять, отчего так упорно их противостояние?.. Но если нельзя понять, то можно принять происходящее и поклониться ему хотя бы за то, что сулит оно в летах грядущих.