Старица первое время была сильно подавлена тем, что порушилось ее одиночество. Однажды она пожаловалась настоятельнице монастыря, что вот-де люди мешают ее молитве. И в ту же ночь она увидела Матерь Божью во всем великолепии и сиянии, и сказала Матерь, что это крест ее. И нести его ей долго и многотерпеливо:
— И се говорю тебе, что от людей отрада душе твоей, очищенной от греховных помыслов.
Анастасия стала для всех как бы столпом света, и православный люд с душевным трепетом прикасался к худым одеждам ее, и точно бы легкий живительный ветерок посреди душного дня тут же опахивал страждующего, и тогда легче ему дышалось, и возрождалась надежда.
Анастасия потеряла счет летам, похожим один на другой, то ж дни и ночи, проводимые ею в молитвах и в стремлении, все более утверждающемся в ней, помочь ближнему. И она помогала, что-то вдруг открылось в ее длинных мягких пальцах, каждое прикосновение которых к пребывающему в немочи приносило ему заметное облегчение. Анастасия сначала не понимала этого, но время спустя осознала неземную чудодейственность рук своих и возблагодарила Бога. И, когда услышалось ей от Престола Всевышнего, что она должна пойти по русским землям и говорить людям о Христовой вере, она и дня не помедлила и спокойно ступила на тропу странствий. И теперь ее видели везде: в вятичах и в муроме, в дреговичах и в деревлянах, в кривичах и в полоте, но еще и в тех далях, куда не ступала нога русского человека. И всем она несла тихую радость души своей, принимаемую и самыми сильными без удивления, как если бы она была Посланец Божий. Удивительно и то, что сребристая птица, однажды опустившаяся на ближнее от ее кельи дерево, не покинула черницу и следовала за нею, куда бы она ни поспешала. Птица, коль скоро Анастасия заходила в селища, дожидалась ее в лесной ли чаще, взлетев на высокое дерево, в голой ли степи, но и там отыскивала верхнее место, чтобы видеть далеко. Было в птице что-то не от мира сего, она помногу дней и ночей ни к чему не притрагивалась, как если бы питалась Святым Духом, по седмицам не пила воды. И много лет спустя сохранялась память об удивительной птице, перейдя в сказания, и там, облачившись в словесные одежды, обретя новую жизнь. И я, грешный, услышал однажды в ближние дни занесенное из Владимирова времени от древней старухи, а они нет-нет да и встретятся в русских деревнях, как бы поломавшие своим упорством сущее, вознесшиеся над ним; пела старуха, не замечая меня:
«… И шла черница берегом тихим, и по лесу синему шла,
И птица вся в белом, невестой Христовой, летела за нею вослед.
И люди бежали за ними, и диву давались, коль скоро
В сиянии дня они исчезали, как будто взлетевши на небо».
И были слова в той песне удивительны и прозрачны, как бы сотканные из воздуха. Наверное, поэтому не удерживались в памяти, ускользали. И почему-то я подумал, что слова эти о великой старице, которая еще многие леты ходила по русским землям, осиянная небесным светом, и честной православный люд благоговел перед нею и чуть только касался сухими губами ветхих одежд ее. А скоро разнесся по Руси слух, что она уже не придет. Какой-то отрок из ближнего от Киева оселья видел, как старица приблизилась к Днепру и долго стояла на синем крутоярье и вглядывалась в надвигающийся сумерек, а потом вдруг покачнулась и едва не упала. Но тут подлетела к ней большая птица и приняла ее на крыло свое, и вознеслась, и скоро превратилась в малую серебристую точку, которая еще какое-то время плыла по мерцающему небу, а потом исчезла. Но след в небе остался, тонкий, искряно-белый, он и теперь виден, правда, когда посветлеет на сердце и в помыслах своих сделается человек чист.
21
Воротилось войско Великого князя в Киев, и сказал Анастас, настоятель храма Успения Пресвятой Богородицы, что надобно сотворить большой праздник в честь Победы, пусть де возликуют возлюбившие Христа в сердце своем. Но Владимир не поддержал его, а повелел раздавать по площадям хлебы и мясы из великокняжьих амбаров. Потом зашел в десятинную церковь и долго стоял у гробницы Ольги, глядя на нетленное тело ее чрез окошко, пробитое в мал-камне. Было на сердце щемяще, он шептал словно бы не его вовсе, но какие-то чужие слова, и были они мягкие и сквозящие, не удерживались в памяти, все же он понимал, что они нужны ему ныне, как если бы связывали с другим миром. Чудное зрилось: будто-де Ольга согласна с ним и внимает его словам, хотя он изливает душу как бы с нежеланием, даже с какой-то холодностью, так ему кажется, однако холодность чисто внешняя, там, в самой изглубленности слов, светло и грустно. А скоро услышалось Великому князю что-то мягкое и шелестящее, исходящее из святой гробницы, и было сие свет и тепло несущее, и он вздохнул, и не сказать чтобы с облегчением, все же непокой в нем чуть утишился, и он вышел из храма, сел на коня и, сопровождаемый малой свитой, отъехал…
Все время по возвращении войска Владимир неотступно размышлял: отчего случилось неустоянье на Руси, отчего проявляли упорство иные из племен, не принимая истины, которая во Христе? Но странно, и в те дни, когда противостояние меж русскими людьми силилось, и теперь, когда спало, Владимир сознавал жесткую невозможность поменяться тут чему-то, как если бы мало что зависело от людской воли. Иной раз казалось, когда бы не отыскалось в те поры ни его, ни Могуты, на их место встали бы другие. Предопределенному свыше не повернуть в сторону. Иль не ощущает он в своей судьбе движения по кругу, когда и не скажешь, отчего вдруг рождается в голове та или иная мысль, отчего на ум приходит это решение, а не какое-то еще?.. И было: средь тьмы и мрака непонимания нечаянно воссияет свет и манит, и влечет, помогает в укреплении душевного настроя. А как же горестно было сознавать, что непонимание деяниям его нередко исходило и от детей его, от того же Святополка, сказывали, порушил Могутово городище. Зачем? Иль ненавистью усмиряется ненависть? Во злобе пребывает доныне, во злобе и кончит путь свой на земле, и не обрести ему прощения вовеки. Но того ли хотел Владимир? Разве не пытался говорить с ним по-отечески, когда с лаской, а когда и строго? И все напрасно, словно бы сызмала Святополк остудил душу, поселил мировой хлад в ней. Горько и больно. А вместе срабатывало в Великом князе что-то, подсказывающее, что иначе не могло быть. Иль велик путь от тьмы к свету? Иль не во благе пребывающие вдруг охладевают к свету и вот уж рыщут во тьме, как если бы обретались тут издревле. Есть сущее в человеке, которое от земли, но есть и от неба, и не во всякую пору они живут в согласии, нередко ломается тут, ослабевают прежние узы и делается человек сам не свой. Но то и дивно, что он-то не знает про это, и мнится, что ничуть не поменялся, и только когда наступит время выбора меж светом и тьмой, а такой выбор однажды встает перед человеками, да и перед всякою земною сущностью, хотя и смутно и неосознанно, то и ему самому откроется, что далеко отошел он от себя, и уж нету пути обратно, и замутит у него на душе, но не потому, что потянется к утраченному, а от желания найти себя в обретенном.
Тож Ярослав, смутен, колеблем новогородской вольницей, потому и отдал Владимир первое место в Думе не ему, а тишайшему Борису, и войско ему доверил, как тот ни противился. Надо полагать, правильно сделал. Скоро Ярослав и вовсе отбился от рук, отказался платить в казну. И платы-то исчислялось — две тысячи гривен на все северные земли в лето. Легче не сыщешь!
Владимир сказал тогда боярам, поддавшись досаде:
— Теребите путь, мостите мосты. Иду на Новогород!
Но сказал не для того, чтобы сие тут же было исполнено, сказал для острастки: авось дойдут его слова до Ярослава и усмирят его своеволие, оторвут от лукавых советчиков. Впрочем, Владимир верил, что Ярослав и сам совладает со своим нравом и станет жить собственным разумением. Другое дело — Святополк… И опять он… И опять… «Как же я не углядел в нем? Отчего так, словно бы он выпорхнул не из великокняжьего гнезда, а из чужого?..» В прошлое лето приезжал в Киев ляхский король Болеслав, горд, своенравен, чистый латинянин, увидел Владимирову дочь Предславу, юных лет еще, но дивно расцветшую, пришлась русская княжна по нраву ему, запросил за себя. Владимир не пожелал пойти противу воли Предславы, отказал Болеславу. Отъехав на правах тестя в Туров к Святополку, он начал наговаривать на Великого князя: вот-де, хотя ты старший сын его, не тебе отдано перводумство, а Борису, значит, не ты наследуешь Киевский Стол. И Святополк пуще прежнего распоясался, вознамерился передать Туров с землями тестю. Слух про это дошел до Киева, кликнули Думу, на ней и решили бояре — привезти в Стольный град Святополка с женою и бросить в узилище. Владимир не ходил на Думу, но решенья ее не отменил, а если только одумается княжич. Когда же так случилось, то есть случилось так, как хотелось Владимиру, Святополк покинул узилище и был отправлен в ближнее оселье Берестово на тихое сидение. Догадывался Великий князь, что покаяние старшего сына неискренне, но не пошел противу того, что на сердце, не дал ходу догадке, отогнал от себя.
Он любил Берестово за особенную тишину, наполненную поутру дивным свечением дерев, как если бы они были что-то живое и трепетное, и, когда ему удавалось ощутить этот трепет, он точно бы открывался земному миру во всей своей обнаженности и незащищенности, забывал о ближних делах, становился легок и чуток в сердечном движении: мысль отступала, вперед выдвигалось чувство, и, о, Господи, какая же это была сладость — жить чувством, подчиняясь только ему, неколеблемому и на сильном ветру, стойкому и зрелому, уносящему далеко-далеко, и тогда для него не существовало понятия времени, оно ужималось безмерно, он свободно управлял им, соединяя давнее, бывшее не с ним даже, но в далеком издалече, и то, что грядет, приносящее свет и неизбежную спутницу его, благо дарующего, глухую тьму. Но то и грело, что тьма не была всеобъемлюща, обламывалась скоро, отступала… И он радовался этому и, находя подтверждение великому деянию своему как в прошлом, так и в грядущем, хотя и слабо угадываемом, точно бы Святый Дух, жалея его и щадя и