Из окна, в которое все эти пять дней напролет я наблюдала за жизнью пусть не всего городка, а лишь части нашей улицы, следов войны не было видно совсем. Легко было представить, что никакой войны и нет вовсе. Но и городку, как выяснилось, досталось. Здание университета цело. И студенческие общежития с виду совершенно такие же, как два года назад. Правда, по словам Деда, теперь там живут не студенты, а беженцы из Райана.
Соседний же с Универом квартал, где жили дедушка Айвар и веселая Ритка, лежал в руинах. Черные полуразрушенные стены домов в пулевых отметинах.
Дед перехватил мой взгляд:
– В августе за этот квартал были самые большие бои. Когда республиканскую армию выбили отсюда, дальше они уже отошли без единого выстрела.
– Ты-то откуда знаешь?
– Капитан Снегов рассказал. Он в том бою участвовал, – в голосе Деда послышалось чуть ли не бахвальство. Будто бы он сам участвовал в том бою, а не какой-то неизвестный мне капитан Снегов.
– Было бы чем гордиться! Разрушили дома, выгнали людей. Да и поубивали небось, – я не смотрела на Деда.
Дед не обиделся на мои слова, вздохнул только – и впрямь как старый дед:
– После Райна и хуже могло быть.
– Да что вы все заладили про это Райан, а толком не объясняете! Что там, в конце концов, такого произошло?
Я боялась, что Дед ответит, как было уже однажды: «Лучше тебе не знать». Но на этот раз он заговорил, глядя мимо меня, на черные руины.
– Это случилось в конце июля. Мы были дома, в Райане, втроем. Я, Иринка и Гошка. Иринка специально к нам перебралась, потому что папа уже недели две все время в разъездах был, почти не появлялся. А мама в Город поехала, к тете Инге. Иринка – это моя сестра. У папы раньше другая жена была, она умерла еще до того, как они с мамой познакомились. Иринка их дочь – на четырнадцать лет меня старше. А Гошка – сын ее, племянник мой. Ему три годика. Было три.
После седьмого июля, когда взрыв на Празднике поэзии случился, в Райане стало неспокойно. Мама меня одного не хотела оставлять. Вот Иринка на три дня к нам и перебралась. Эх, если б не это… Понимаешь, у нее муж – коренной, они жили в другом квартале. А в нашем большинство русские. И они… ну, «Гвардия чистого духа» – так они себя называли, – все время шлялись по нашим улицам. Вооруженные, с повязками на руках, слова им ни скажи. А сами-то… Там один такой был, в нашей школе учился до десятого класса. Вроде Белоглазого. Какой там дух. У него и мозгов-то никаких.
И вот в тот день, 28 июля, они вместе с военными – теми, которые коренные, обложили наш квартал. И стали в дома врываться. Выгоняли всех на улицу, а кто не хотел, убивали. У них же оружие откуда-то. А у нас почти ни у кого не было. И вот они гонят, Иринка Гошку на руках держит, а он же уже большой, тяжелый. Да еще орет не переставая. И другие дети, маленькие которые, тоже орут. Я соседскую девочку Вику на руки взял, ее мама где-то в толпе затерялась. Вика младше Гошки и худенькая, а он толстяк. Мне не тяжело было. Только страшно. Куда гонят?
А потом кто-то на перекрестке – одна улица к реке, другая к церкви – крикнул: «Пойдемте в церковь, там они нас не тронут. Церковь католическая. Но ведь и они – католики, что-то святое для них должно быть». И толпа сама как-то развернулась – и все пошли по той улице, что к церкви Святого Марка ведет. Эти стрелять начали. Тогда я Иринку с Гошкой и потерял. И все, больше не видел. Потому что в церкви народу набилось видимо-невидимо, а она немаленькая была. Кто-то у меня Вику забрал.
И тут снова – эти, из «Чистоты духа». Люди кричат отцу Мартину: «Не пускайте их, не пускайте!» А он отвечает: «Как я могу не пустить. Да и не спросят они разрешения. Но вы не бойтесь, все же мы люди – в храме Божьем они ничего не сделают». Он и им так сказал, а эти только смеялись. Храм, говорят, уже не храм, потому что его осквернили грязные православные свиньи. Отца Мартина они вытолкали на улицу. И тут началось такое… Мне Виталька помог – мы с ним только и спаслись, и еще двое ребят маленьких с бабушкой. А церковь эти гады сожгли – оскверненную же по-ихнему. Прямо с людьми сожгли.
Теперь уже не только руины, не только корка на подтаявшем снегу, но и само солнце казалось черным, ослепительно черным. Отец Мартин из пустынной церковки в поселке беженцев, русский мальчик Виталька, без документов, в промозглом и страшном трамвае. Трехлетний толстячок Гошка, про которого Дед ни разу раньше не упоминал – ни намеком, ни полусловом. А я-то думала, что только у меня такая беда, с которой жить невозможно. Нет, знала, конечно, что не только. И все же.
Когда я осмелилась посмотреть на Деда, он вовсе не был таким страшным, как при разговоре с Падре в Сочельник. Лишь желтизна в глазах исчезла, и они теперь казались почти черными. И мы пошли дальше.
Мы вошли в книжный магазин. Ну надо же, где-то в мире, да что там, прямо вот здесь, рядом с руинами – и в ста километрах от сожженной райанской церкви продают книги. И покупают. И читают. Смеются над смешным, плачут над грустным. Хотя и то и другое – выдумки, сказки, ложь. Не буду больше никогда читать книг, даже папиных! И стихов писать никогда не буду! Эта мысль так меня поразила, что я замерла прямо у книжной стойки. И сразу же нарушила зарок, не удержалась. Протянула руку взяла первую попавшуюся книжку, раскрыла.
Оказалась – детская, на государственном языке, выученная почти наизусть. Года три назад Динка заставлял меня перечитывать ее ему чуть ли не каждый месяц, хотя и сам уже научился читать. Так мы и сидели по вечерам с книгой, рядышком, прямо на полу, подстелив лишь полосатый пушистый плед – и хохотали, хохотали до слез. Но горечи в этих слезах не было. «Ох, книжка ведь гораздо смешнее фильма! Правда, Марта?» – неизменно спрашивал Дин. И я неизменно соглашалась.
«В Каттхульте начались поспешные сборы. Надо было привести в порядок Эмиля, умыть и одеть его в праздничный костюмчик. Причесать его, разумеется, было невозможно. Правда, мама ухитрилась просунуть в супницу палец, чтобы выскрести грязь из ушей мальчика, но это кончилось плохо: палец тоже застрял в супнице».
Веснушчатый белобрысый мальчишка на обложке – и издание то же самое! Мне показалось, что рядом хохочет Дин. И я заплакала, и сразу же засмеялась. И снова заплакала. И поняла, что обязательно буду читать книжки и писать стихи. Потому что если книжка не просто хорошая, а настоящая, в ней не может быть лжи. А когда-нибудь, может быть даже очень скоро, сама напишу о том, что случилось с нами за эти страшные месяцы. Со мной, с Дином, с папой, с Дедом, с генералом Третьяковым.
– Барышня! Вы хотите купить эту книгу? – из-за слез я почти не рассмотрела продавца. Только поняла, что он уже совсем старый, а говорит с легким русским акцентом. – Или, знаете что, берите книгу в подарок. И не спорьте, я вижу, как она вам дорога. Берите, берите, не отказывайтесь.
Дед нетерпеливо подталкивал меня в спину. Мы поднялись на второй этаж, я, еще не успокоившись толком, лишь мельком заметила вооруженного часового. Он что-то спросил. Дед невнятно пробормотал в ответ. И мы оказались в светлом просторном кабинете – даже удивительно, что в этом старинном с узкими окнами здании есть такие большие и наполненные солнцем помещения. Наверное, это обман зрения из-за пелены невысохших слез в глазах.
А сидящий за столом рядом с генералом Третьяковым мой брат Александр, живой и здоровый, – это тоже всего лишь обман зрения? «Обман зрения» подошел и начал вытирать мои мокрые щеки шершавым носовым платком. Будто бы я опять маленькая, пятилетняя, свалилась с велосипеда и реву на всю нашу улицу – скорее от испуга, чем от боли.
Книга с глухим стуком упала на паркет. Я, еще ничего не понимая, наклонилась, чтобы поднять ее, встретилась с хитроватыми глазами Эмиля из Леннеберги. Конечно же, он никакая не выдумка и не ложь, если мы столько раз читали о его приключениях с Дином. И Александр с его шершавым носовым платком вовсе не ложь, не обман зрения, не бред от высокой температуры…
12. Встреча
Куда делся из кабинета Дед, я так и не поняла. Но разговаривали мы втроем: генерал Третьяков, мой вновь обретенный брат и я. Пили черный-пречерный, горячий-прегорячий чай из керамических кружек с эмблемой армии РОСТ. На мгновение вспомнилась ночь перед Рождеством, Штаб, кружки с таким же горячим и крепким чаем, сержант Басис, лейтенант Фродо. Ведь после того, как Штаб разбомбили, Александр и ушел на войну. А потом пропал. Мотнула головой, чтобы не думать об этом. Тем более, теперь-то он нашелся. Живой, пусть и не совсем здоровый, как оказалось. Я старалась не смотреть на его изуродованную правую руку, на которой не хватало двух пальцев – среднего и указательного.
Его война оказалась короткой. В общем, все, как мы и представляли: 11 января новобранцев, вместо того чтобы отправить в учебный лагерь, повезли на фронт. Там, видите ли, срочно понадобилось подкрепление. В том, что случилось потом, до конца так и не разобрались. Мальчишки-добровольцы попали под перекрестный огонь, два десятка погибли, остальных, в основном раненых, подобрали ростовцы. Вылечили, кого смогли. Среди тех, кто попал в госпиталь к русским, был и наш Александр. Взрывом ему покалечило руку, и он много дней провалялся без памяти из-за контузии. Сейчас уже все хорошо, только вот пальцы новые не вырастут.
Александр сказал «палцы» – и я с глупой гордостью подумала, что говорю по-русски лучше, чем он. Наверное, это была защитная реакция, чтобы мысленно отгородиться от розовых, в шрамах, культяпок, – ведь еще недавно это были ловкие, так быстро бегавшие по клавиатуре и умело справлявшиеся с любым делом пальцы брата.
– Знаешь, ты не обижайся только, но, может, это и не плохо, что не вырастут, – усмехнулся генерал Третьяков, услышав эту фразу. – Девушки тебя все равно любить будут. Даже еще больше – такого героя!
– Да какой я герой! Даже не выстрелил ни разу! – взвился Александр.
– А не стрелять – это сейчас тоже подвиг. Считай, что Бог тебя уберег.