Обе эти личности сделались предметом всеобщего внимания. Но никто не решался прервать их оживленного разговора, продолжавшегося около десяти минут.
Наконец граф Менсдорф отошел от герцога и очутился лицом к лицу с фон Вертером.
Он приветствовал его с безукоризненной вежливостью, и снова всеобщее внимание направилось на эту группу.
Она, однако, распалась через две минуты. Граф Менсдорф расстался с прусским послом с низким поклоном и быстро прошел через залу к генералу Кнезебеку, взял его под руку и отвел в сторону, чтобы вступить в оживленный и дружеский разговор.
Герцог Граммон снова смешался с толпой. Появились Мейзенбуг и Бигелебен, и были окружены дипломатами второго разряда.
Через четверть часа все почувствовали, что барона Вертера окружила атмосфера, полная ледяного холода: нити всякого разговора, какой бы он ни начал здесь или там, порывались после нескольких вежливых фраз, и только благодаря недюжинной ловкости и удивительному такту пруссаку удавалось не показывать вида, что он замечает свою изоляцию, пока не наступила пора удалиться.
Салоны мало‑помалу опустели. Лейтенант Штилов спустился с широкой лестницы и нашел свои дрожки на условленном месте на городской площади.
Штилов назвал извозчику адрес, сел и закутался в белый плащ.
— Что она хотела сказать замечанием о забвении Вены? Неужели она знает? Конечно, ведь вся Вена знает, что я делаю, и я не прячу своей жизни. Захоти графиня, я бы весь этот вздор бросил, но хочет ли она?
Он задумался.
— Захочет, — сказал лейтенант немного погодя, — и тогда мой жизненный путь озарится чистой звездой, и прочь все сбивающие с дороги огни, которые, однако, очаровательны! — прибавил он шепотом.
Экипаж остановился перед большим домом.
Штилов отпустил извозчика, кивнул швейцару как старому знакомому и поднялся во второй этаж. На его звонок отворила дверь хорошенькая горничная.
Молодой человек сбросил плащ и вошел в очень элегантный, темно‑синий салон, где перед камином стоял изящно сервированный чайный столик, освещенный огромной карсельской лампой.
В шезлонге возле камина возлежала стройная, молодая женщина в белом неглиже.
Бледное лицо ее, образец женской красоты, было освещено частью мягким светом лампы, частью красным пламенем камина, и глаза ее, черный цвет которых был еще чернее ее блестящих, туго заплетенных волос, то угасали в нежной задумчивости, то вспыхивали резкими, сверкающими лучами.
Белые, скорее худые, чем полные руки, полуприкрытые широкими рукавами, покоились на груди, а тонкие пальцы играли кистью пояса.
Вся ее внешность поражала красотой, демоническое впечатление от которой усиливалось изменчивыми бликами света, игравшими на лице и всей ее фигуре.
При входе молодого человека она вскочила и из глаз ее сверкнула молния, про которую мудрено было бы сказать, был ли это проблеск любви, гордости или торжества?
Так должна была смотреть Клеопатра, когда к ней приходил Антоний.
Она бросилась навстречу офицеру, обняла его, погружаясь взглядом в его глаза.
— Наконец ты приехал, милый друг! — шепнула она. — Как ты долго заставил себя ждать!
На лице молодого человека при входе в комнату виднелась холодность, и в движении, с каким он положил руку на ее плечо, угадывалось, может быть, больше вежливости, нежели нежности.
Почувствовала ли это молодая женщина?
Взгляд ее стал еще глубже и горячее, руки крепче охватили шею офицера, а стройное тело дрогнуло.
Магнетический ток ее перекинулся на возлюбленного. Он нежно подвел ее к шезлонгу, опустился перед ней на колени и поцеловал ее левую, свешенную руку, между тем как правой она расправляла волосы у него на лбу.
Звезда подернулась тучами, блудящий огонек засверкал переливчатым пламенем.
Глава четвертая
К шумной человеческой волне, катившейся по набережной Вольтера в Париже, вдоль берегов Сены, и представлявшей, подобно калейдоскопу, вечно изменяющиеся, пестрые картины, ясным утром, часу в десятом присоединился человек, скорым шагом вышедший из улицы Бонапарт и направившийся через мост к Тюильри.
Как ни была проста внешность этого худощавого невысокого человека, она, тем не менее, обращала на себя внимание многих прохожих — конечно, не более как на мгновение, потому что дольше чем на мгновение парижанин редко останавливает свое внимание на чем бы то ни было. С одной стороны, любопытство прохожих возбуждала своеобразная нервная озабоченность и торопливость походки этого человека, а с другой — сосредоточенная задумчивость, с которою он, не глядя ни направо, ни налево, спешил сквозь толпу с той сноровкой избегать столкновений и экипажей, не умеряя шага, в которой сказывался человек, много лет проживший в большой всемирной столице.
Мужчина, так настойчиво спешивший к громадному зданию королевского и императорского дворца, был одет более чем скромно. По одежде и сутуловатой спине его можно было бы принять за учителя начальной школы или письмоводителя, адвоката, да только острое, оживленное выражение резких черт, при розово‑белом цвете лица северянина, и проницательный взгляд светло‑серых глаз налагали на всю внешность печать, которая заставляла отбросить первое, мимолетное впечатление и предположить под невзрачной фигурой больше, чем показывала непритязательная внешность.
Человек дошел до противоположного берега Сены и вступил под портик, ведший во внутренний двор Тюильри.
Он показал часовому, вышедшему ему навстречу, бумагу, при взгляде на которую гвардеец, стоявший на часах, отступил и, ответив пришедшему: «Хорошо, сударь», — впустил его во внутренний двор императорской резиденции, куда не имел доступа никто из неуполномоченных и куда имели право въезжать только экипажи придворных и сановников империи.
Не умеряя шага, коротышка поспешил через двор мимо большого императорского подъезда, под палаткообразным навесом которого, поддерживаемого позолоченными копьями, перешептывалась группа дежурных лакеев, — к маленькому крыльцу, на которое он вошел с уверенностью знающего местность. Мужчина поднялся на лестницу и вступил в переднюю, где придворный лакей, сидя в большом кресле, спокойно и с достоинством исполнял свои несложные обязанности.
Вошедший спросил коротко:
— Господин Пьетри?
— В своем кабинете, — отвечал дежурный, полувставая с кресла.
— Спросите, может ли он принять Хансена, — он назначил мне аудиенцию на этот час.
Дежурный поднялся без дальнейших расспросов и вошел в кабинет императорского частного секретаря, дверь которого он через несколько минут отворил, сказав негромко:
— Пожалуйте!
Кандидат прав, датчанин Хансен, неутомимый агитатор в пользу Дании, вступил в кабинет секретаря Наполеона III.
Этот кабинет был большой, светлой комнатой, полной столов и папок с бумагами, актами и планами земельных участков. На заднем плане виднелась витая лестница на верхний этаж, дверь которого была задернута портьеркой из темного дама.
За большим письменным столом сидел Пьетри, еще молодой человек, стройный, с продолговатым лицом, отличавшимся тем ясным, спокойным, умно‑оживленным выражением, которое придает правильная, логично распределяемая интеллигентная деятельность.
Он слегка поклонился Хансену, отодвинул пакет с письмами, пересмотром которых только что занимался, и любезно указал на кресло, стоявшее неподалеку от стола.
— Ну‑с, — начал Пьетри, причем его ясные глаза внимательно устремились на сидевшего против него собеседника, — вы только что из Германии. Что же вы видели и слышали? Созрело ли дело? Каково настроение масс? Расскажите мне все, мы должны хорошо знать, что там делается, чтобы занять именно такое положение, какое следует.
— Позвольте начать с самого главного, — отвечал Хансен. — Я был, прежде всего, в Берлине и не упустил там ни единой возможности, чтобы разузнать о настроении государственных людей и всего населения, и думаю, что результат моих наблюдений верен.
В эту минуту на верху лестницы на заднем плане кабинета послышался шорох, широкая, падавшая складками портьера медленно поднялась, из‑за нее выступил человек и поставил ногу на верхнюю ступень лестницы.
То был Наполеон III, спускавшийся таким путем из своего кабинета к своему частному секретарю.
Заслышав шорох отворявшейся двери, Пьетри встал.
Хансен последовал его примеру.
Император медленно спустился с лестницы.
Это уже не был тот статный мужчина, которого видели на портретах в натуральную величину над занавешенными тронными креслами императорских послов, повелительно державшим руку над короной и скипетром Франции и так гордо стоящим в ниспадающей императорской мантии, с высоко поднятой изящной, выразительной головой.
Это был старик. Полнота исказила стройность стана, болезнь сделала походку нетвердой, поседевшие волосы не ложились изящными прядями вокруг лба, но плоско ниспадали у висков, и почти всегда тусклые, только изредка вспыхивавшие мимолетными зарницами глаза смотрели безжизненно, утомленно, печально.
В простом, черном утреннем сюртуке, с сигарой во рту, сильный и тонкий аромат которой клубился вокруг него легкими голубоватыми струйками, император осторожно спустился с лестницы и вошел в кабинет.
Он ступал медленно, усвоенной им в последние годы жизни тяжелой и слегка раскачивающейся походкой.
Остановясь перед секретарем, он бросил из‑под полуопущенных век пристальный взгляд на низко кланявшегося Хансена. Он, казалось, с первого взгляда составил себе о нем предварительное понятие, но не удовлетворяясь этим, обратил на Пьетри вопросительный взгляд.
— Государь, — сказал тогда секретарь, — это Хансен, датчанин, бескорыстно преданный своему отечеству и оказавший нам много услуг, так как он в качестве датчанина любит Францию. Хансен только что из Германии, многих там видел и как раз намеревался сообщить мне результата своих наблюдений.
Император слегка поклонился. Поразительно зоркий, глубоко проницающий взгляд устремился из‑под