За скипетр и корону — страница 3 из 109

Мантейфель тоже только кивнул головой. Бисмарк продолжал:

— Гаштейнское свидание представило случай к некоторому обмену мыслями, но мне не удалось прийти к решительному объяснению, и в ноябре тысяча восемьсот шестьдесят пятого я поехал в Биарриц, но и там не получилось вывести Молчаливого из его абсолютной сдержанности. Я знал, что тогда шли очень серьезные переговоры с Австрией, чтобы добиться разрешения итальянского вопроса, может быть, в этом лежала причина холодной замкнутости относительно меня, может быть, также… Вы знаете графа Гольца?

— Я его знаю, — сказал Мантейфель с тонкой усмешкой.

— Вы, стало быть, знаете также, что тогда в определенных кругах был пущен слух, что граф Гольц меня заменит. Я не понимал ясно, что тогда происходило в Париже, но что‑то происходило, или, вернее сказать, — происходило не то, что мне хотелось, и не так, как мне было нужно. Я стал сам действовать. На обратном пути из Биаррица я говорил с принцем Наполеоном.

— Серьезно? — спросил Мантейфель.

— Как нельзя более серьезно, — отвечал Бисмарк, и легкая улыбка заиграла на его губах. — И увидел, что Италия является слабым пунктом императорской политики. Добрый принц Наполеон обнаружил необыкновенную горячность. Я приказал действовать во Флоренции, и в скором времени установились твердые негоциации, результат которых я могу вам сегодня представить.

Жест Мантейфеля выдал его крайнюю заинтересованность…

Бисмарк взял небольшую пачку бумаг, лежавшую у него под рукой на письменном столе, и продолжал:

— Вот трактат с Италией, который заключен генералом Говоне и который гарантирует нам нападение на Австрию всеми итальянскими сухопутными и морскими силами.

— А Франция? — спросил Мантейфель.

— Император допускает, — отвечал Бисмарк, — приобретение Шлезвига и Гольштейна без северного шлезвигского округа; признает необходимость соединить обе половины прусской монархии, для чего нужно будет приобрести часть Ганновера и Кур‑Гессена, и не намерен противиться тому, чтобы под прусским начальством состояли десять союзных армейских корпусов.

— А чего он требует взамен? — спросил Мантейфель.

— Венеции для Италии.

— А для себя, для Франции?

— Для себя, — отвечал Бисмарк, — ничего.

— Ничего? — спросил Мантейфель. — Не имеете ли вы оснований предполагать, что здесь остались недосказанные мысли? Сколько мне помнится, перед итальянской войной он также ничего не требовал, а потом взял Савойю и Ниццу.

— Что касается до его мыслей, — сказал Бисмарк, — то я имею основание предполагать, что ему в высшей степени желательно приобретение Люксембурга и что, может быть, в дальнейшей перспективе в его комбинациях фигурирует присоединение Бельгии к Франции. Вы знаете, что в Брюсселе отчасти веет орлеанистский ветер.

— А что может думать Наполеон о вашем отношении к этим его мыслям? — продолжал спрашивать Мантейфель.

— Что хочет, — отвечал Бисмарк довольно небрежно. — Так как он ничего не требовал, я не имел основания что‑либо ему обещать, а доказывать нелепость и невыполнимость его желаний не входило в мою задачу.

— Понимаю, — кивнул Мантейфель.

— Ганновер нужно будет за уступки вознаградить в Лауэнбурге и Гольштейне.

— Этого требовал император Наполеон? — спросил несколько удивленно Мантейфель.

— Отнюдь нет, — отвечал Бисмарк. — По традициям своего семейства он не любит Вельфов, а вы видите, что базис всего переустройства — прусское преобладание в Северной Германии. Стало быть, ему все равно, что там происходит, но наш всемилостивейший государь придает большое значение тому, чтобы Ганновер в предстоящей борьбе стоял на нашей стороне и старинные семейные связи, существующие между двумя домами, сохранились в будущем.

— А вы сами, — допрашивал Мантейфель, — что думаете о ганноверском вопросе?

— Становясь на чисто объективную политическую точку зрения, — отвечал откровенно Бисмарк, — я должен желать, чтобы Ганновера вовсе не существовало, и должен выразить сожаление, что нашим дипломатам на Венском конгрессе[9] не удалось убедить английский дом к уступке этого secundo genitur[10] — что, может быть, могло бы удаться. Ганновер — гвоздь в нашем теле, и при самых лучших обстоятельствах причиняет боль, а если там подчиняются враждебному настроению, — как видно уже давно, — то он становится для нас опасным. Если б я был таким макиавеллистом, каким меня считают, то должен был бы устремить все свое внимание на приобретение Ганновера и, возможно, это не так трудно, как кажется, — продолжал Бисмарк, как бы невольно следуя цепи размышлений. — Ни английская нация, ни английский королевский дом не могут слишком близко принимать к сердцу его судьбу, и… но вы знаете, наш всемилостивейший государь очень консервативен и глубоко чтит ганноверско‑прусские традиции, воплощаемые в Софии‑Шарлоте и королеве Луизе, а я консервативен не менее — для меня те традиции тоже святы, и я всем сердцем присоединяюсь к желаниям короля хранить их в будущем и обеспечить прочное существование Ганновера. Но дело не может оставаться в теперешнем положении. Нам необходимы гарантии, и чем более жизнь государства в своей самобытности определяется и концентрируется, чем более международные сношения служат проводниками политики и преобразуются в ее плоть и кровь, тем менее Пруссия может терпеть, чтобы в ее теле, так близко к сердцу, существовал чуждый элемент, способный сделаться враждебным при любом кризисе. Поэтому могу вам ответить совершенно серьезно: я честно и откровенно стремлюсь к приобретению Ганновера, и если он, со своей стороны, чтит древние традиции и искренно нам предан, то я ему доставлю надежное и почетное, даже блестящее положение в Северной Германии. Но, конечно, ганноверцы должны перестать давать нам чувствовать, что могут быть препятствием для нас.

— И вы надеетесь добиться соглашения с Ганновером? Серьезного, прочного союза? — спросил Мантейфель.

— Надеюсь, — отвечал Бисмарк после короткой паузы. — Граф Платен был здесь. Вы с ним знакомы?

Мантейфель улыбнулся.

— Ну, — продолжал Бисмарк, — мы ничего не жалели: его осыпали всевозможными любезностями, дали большой крест Красного орла.

— Не Черного? — спросил Мантейфель.

— Ба! Надо же было оставить пороху про запас. Он и так был вне себя от счастья, и кроме того, я предложил ему семейный союз, которого Его Величество сам горячо желает и которым весь вопрос может быть решен сразу и самым дружелюбным образом.

— Я слышал об этом случайно, — вставил Мантейфель. — Вы думаете, что этот проект может удаться?

— В самом Ганновере к нему отнеслись благосклонно, — отвечал Бисмарк. — И в Нордернее так же, как в Мариенбурге, но время покажет, что из этого выйдет, для меня же важнее всего политика.

— А что обещал граф Платен в этом отношении?

— Нейтралитет — то же, что он уже сделал относительно принца Изенбургского.

— И союз, стало быть, заключен?

— Граф Платен, конечно, не мог сделать этого один; кроме того, ему хотелось, чтобы дело оставалось в тайне, дабы до времени не возбудить опасения во Франкфурте и Вене. Между тем он дал мне твердые заверения, и одновременно так едко высказывался о Бейсте и венской государственной канцелярии, что я не могу ему не верить.

— Извините, — вставил Мантейфель, — но, придавая некоторое значение этому ганноверскому вопросу, я отношусь к нему скептически. Насколько мне кажется, он ограничивается разговорами без положительного результата — уверениями и обещаниями графа Платена. Не лучше ли было в самом Ганновере сделать серьезные шаги? Георг Пятый — не Людовик Тринадцатый, а граф Платен — не Ришелье.

— Я сам об этом думал, — заметил Бисмарк. — Вы знаете, что аккредитованный здесь от Ганновера Штокгаузен состоит в родстве с Бодиссинами? Один Бодиссин, писатель, фельетонист, которого вам, может быть, называли, свел молодого Штокгаузена, служащего секретарем у своего отца, с Кейделем. Может быть, этим путем удастся добиться непосредственного влияния в Ганновере. Во всяком случае, повторяю, что серьезно желаю прочной и окончательной дружбы с Ганновером и сохранения ганноверского престола, и употреблю все от меня зависящее, чтобы прийти к этому результату, вопреки известному вам предубеждению многих пруссаков. С Ганновером тесно связан Кур‑Гессен. Курфюрст, кажется, хочет идти по стопам ганноверского короля. Впрочем, этот вопрос меня мало заботит, он не династический.

— Ну, — продолжал спрашивать Мантейфель, — а считаете ли вы возможным в случае войны с Австрией добиться нейтралитета Баварии и Вюртемберга?

— Нет, — отвечал Бисмарк. — Австрийская партия всемогуща в Мюнхене, и принц Рейс пишет мне, что, с тех пор как там прослышали про Итальянский союз, баварский нейтралитет стал безусловно немыслимым. Единственное, на что можно надеяться, это на вялость столкновения, так как самый серьезный пункт будет в Богемии. Вот вам в существенных чертах положение дела. Если вам угодно разъяснить какой‑нибудь отдельный пункт, спрашивайте меня, а теперь прошу вашего мнения en connaissance de cause[11].

Мантейфель несколько минут молча смотрел в пол, затем поднял взгляд на лицо собеседника, в высшей степени напряженное, и начал тем мягким, спокойным голосом и тем легко льющимся внушительным тоном, который — хотя он никогда не был публичным оратором — в личном общении придавал ему такое своеобразно‑убедительное красноречие:

— Во всяком случае, я вижу, что вы продумали все моменты, подлежащие обсуждению перед началом серьезной борьбы, и что многое сделано, чтобы обеспечить успех своей стороне, однако только в одном пункте я вижу нечто в самом деле готовое, законченное и надежное. Этот пункт — прусская армия. Все остальное здание непрочно и шатко. Положение Франции далеко нельзя считать ясным и твердым, Германия кажется мне враждебной, затем — говоря откровен