— Фельдмаршал барон Габленц со своим начальником штаба и адъютантами, — доложил князь Лихтенштейн.
— Очень хорошо, — сказал император. — Пусть сейчас же войдет.
Через минуту князь ввел генерала и его свиту. Барон Габленц подошел прямо к императору и произнес:
— Я желал представиться Вашему Величеству перед отправлением в армию и всеподданнейше поблагодарить за оказанное мне доверие командовать десятым корпусом.
Император отвечал милостиво:
— Это доверие, любезный барон, вполне заслужено, вы его оправдаете новыми лаврами, которыми украсите австрийские знамена.
Барон Габленц представил полковника Бургиньона, своих адъютантов и Штилова.
Император обратился к каждому с несколькими любезными словами, в свойственной ему приветливой и обязательной манере.
У Штилова он спросил:
— Вы мекленбуржец?
— Точно так, Ваше Величество.
— Ваше сердце раздвоится, так как я боюсь, что ваше отечество, вынужденное положением, встанет на сторону наших противников.
— Ваше Величество, — отвечал молодой офицер задушевным тоном, — пока я ношу этот мундир, мое отечество там, где развеваются ваши знамена. Мое сердце принадлежит Австрии.
И он коснулся ладонью груди, где под мундиром таилась полученная накануне роза.
Император милостиво улыбнулся и положил руку на плечо молодого человека.
— Радуюсь, что фельдмаршал выбрал вас, и надеюсь услышать о ваших подвигах.
Князь Лихтенштейн отворил дверь со словами:
— Фельдмаршал граф Кренневилль.
Генерал‑адъютант императора вошел в полуформе своего звания. Его изящное лицо французского типа, с небольшими черными усами и умными темными глазами, не позволяло, благодаря своей живости, подозревать, что генерал успел уже прожить пятьдесят лет.
— Вашему Величеству угодно было видеть меня? — сказал он.
— Благодарю вас, господа! — император обратился к свите барона Габленца. — Надеюсь, поход даст вам случай оказать новые услуги мне и отечеству. Прошу вас остаться, барон.
Бургиньон, адъютанты и Штилов вышли.
Император развернул депешу, которую все время не выпускал из рук, и сказал:
— Вот только что полученная телеграмма, по поводу которой я желаю выслушать ваше мнение. Фельдцейхмейстер, — продолжал он с легкой дрожью в голосе, — просит меня заключить мир, так как армия не готова к войне.
— Это невероятно! — вскричал граф Кренневилль.
— Что вы на это скажете, барон Габленц? — спросил император у спокойно и молча стоявшего генерала.
Тот немного помедлил с ответом.
Франц‑Иосиф не сводил с него глаз.
— Ваше Величество, — начал генерал, — просьба фельдцейхмейстера должна иметь серьезное основание: он вообще не боится никакой опасности, и в его характере больше безрассудной смелости, чем обдуманной предусмотрительности.
— Храбрая и блестящая армия Вашего Величества не готова к войне?! — вскричал граф Кренневилль с живостью. — Чем же фельдцейхмейстер мотивирует это мнение?
— Он обещает его мотивировать, — сказал император.
Граф Кренневилль пожал плечами.
— А мир еще можно заключить? — спросил барон Габленц.
— Если я хочу навсегда обречь Австрию на второстепенное место в Германии или вовсе исключить из Германии, то да! Если хочу дать Пруссии двойной реванш за Ольмюц, то да. Иначе — нет!
Граф Кренневилль пристально посмотрел на фельдмаршала, который стоял в мрачном раздумье.
— Ваше Величество, — начал он наконец спокойным, внушительным тоном, — никто не знает лучше меня силу нашего противника. Я стоял в поле вместе с пруссаками и хорошо знаком с их материальным и нравственным могуществом. Оба громадны: вооружение их превосходно и игольчатые ружья — страшная вещь. Если б нам пришлось совсем одним сопротивляться Пруссии, меня бы серьезно тревожил исход борьбы. Но теперь меня успокаивают наши германские союзники.
— Союзная армия! — сказал Менсдорф.
— Не отдельные контингенты имеют, по‑моему, вес в военном отношении, — продолжал барон Габленц, — а то обстоятельство, что эти отдельные армии раздробят прусское войско и наш противник будет принужден к сложному ведению войны. Останься я в Ганновере, эта комбинация была бы еще вернее, однако и без того Пруссии придется сражаться очень разбросанными силами, тогда как мы можем действовать концентрированно. В этом, Ваше Величество, залог моего спокойствия, в этом мои надежды на успех, который все‑таки не может быть завоеван без тяжелых усилий! Вот моя точка зрения как генерала. О состоянии армии, о ее неподготовленности к войне я судить не берусь, пока сам своими глазами не видел ее и не взвесил оснований, побудивших фельдмаршала высказать такое мнение. Что касается политических соображений, то в этом я не судья и не думаю, чтобы Ваше Величество стали от меня требовать того, за что я не берусь. Позволю себе высказать только одно: если затронута честь Австрии, я против отступления — даже проигранное сражение не может причинить столько вреда, как отступление, совершенное до того, как обнажен меч.
Генерал замолчал.
Глубокое безмолвие водворилось на несколько минут в кабинете.
— Господа, — заговорил император, — вопросы, подлежащие моему разрешению, так серьезны, что требуют самого глубокого внимания и нескольких минут полной сосредоточенности. Через час я приду к окончательному решению и дам вам, граф Кренневилль, ответ для фельдцейхмейстера. И вы тоже, граф Менсдорф, получите через час ответ на вопрос, который поставили передо мной раньше.
Оба графа поклонились.
— Предложение союзу мобилизовать непрусские союзные войска должно быть сделано немедленно, как было угодно приказать Вашему Величеству? — спросил граф Менсдорф, складывая свои бумаги.
— Конечно, — сказал император, — необходимо, чтобы германские государства показали определенные цвета и чтобы союзные силы были выдвинуты в поле. Я согласен с бароном Габлендом, что в этом заключается большая часть нашей силы.
И приветливым движением головы он отпустил обоих графов, затем подошел к фельдмаршалу Габленцу, подал ему руку и сказал:
— Ступайте с Богом, — да благословит Он ваш меч и да ниспошлет мне случай снова быть вам признательным!
Генерал склонился к руке императора и произнес глубоко взволнованным голосом:
— Моя кровь и моя жизнь принадлежат Вашему Величеству и Австрии!
Франц‑Иосиф остался один.
Он сделал несколько быстрых шагов по комнате, потом сел на стул перед письменным столом и порывисто отбросил в сторону лежавшие перед ним бумаги, не обращая внимания на их содержание.
«Ужасное положение! — думал император. — Все мои чувства рвутся разрешить это общегерманское недоумение, избавить Австрию от этой заразы, грызущим червем подтачивающей ее сердце, препятствующей ее развитию и возвышению… Кровь моего рода зовет поднять перчатку, так издавна бросаемую то с злобной насмешкой, то со страшной угрозой этим опасным, смертельным врагом моей семьи! Меня призывает голос моего народа, но мои министры советуют мне отступить, а мои генералы колеблются в решительную минуту! Неужели правда то, что черным призраком поднимается с глубин моей души в тяжелые минуты? Неужели я в самом деле предназначен судьбой принести несчастье моей милой, прекрасной, дорогой Австрии, славному наследию моих великих предков?! Неужели моему имени суждено соединиться в истории с моментом угасания габсбургской звезды, с эпохой упадка империи?»
Он мрачно уставился глазами в пространство.
«О, если б ты был возле меня! Ты, великий муж, который так долго и славно стоял у кормила Австрии, со своим твердым, благородным сердцем, с своим светлым взглядом и непоколебимой волей — ты, о спокойную, гордую силу которого разбился демонический гигант, наложивший цепи на весь мир! О, если бы у меня был Меттерних![47] Что бы мне посоветовал этот свободный, богатый ум, которого никто не понимал и никто до сих пор не понимает, потому что между его внутренней жизнью и внешним миром стояло гордое изречение Горация: „Odi profanum vulgus et arceo“?!»[48]
Быстрым, резким движением государь схватил колокольчик.
— Сейчас же пригласите ко мне Клиндворта, — приказал он вошедшему камердинеру. — Пускай его поищут в государственной канцелярии.
Камердинер вышел.
«Это единственное существо, — продолжал думать император, — уцелевшее от тех великих времен старой Австрии, когда в государственной канцелярии сходились нити всей европейской политики, когда ухо Меттерниха присутствовало во всех кабинетах, и рука его направляла решения всех дворов. Правда, он был только агентом великого государственного мужа, не поверенным его замыслов, не Генцем, нет, он далеко не Генц! Но Клиндворт работал в той гениальной машине, его острый, проницательный ум понимал, угадывал общую идею или, по крайней мере, подозревал ее! Когда он со мною говорит, мне кажется, что передо мной воскресает то старое, великое, удивительное время, и мне кажется, мне мнится, что сказал бы и сделал Меттерних, если бы сейчас стоял на стороне габсбургского дома… У меня есть воля, есть силы работать, смелость сражаться — отчего же так трудно решать!»
И император, сжав голову обеими руками, погрузился в глубокое раздумье.
Камердинер отворил дверь из внутренних покоев и доложил:
— Господин Клиндворт к услугам Вашего Величества!
Франц‑Иосиф поднял голову.
В открытых дверях показался тот удивительный человек, который начал свою карьеру школьным учителем в окрестностях Гильдесгейма, короткое время играл официальную роль в качестве государственного советника при дворе герцога Карла Брауншвейгского, а после трагикомического падения этого государя начал своеобразную деятельность в роли одного из деятельнейших и способнейших агентов Меттерниха, которая ставила его в близкие отношения со всеми министрами и государями Европы, вовлекала во все важнейшие политические комбинации, причем он с большим искусством умел создать вокруг себя такой мрак, что только самые осведомленные политики в Европе видели его или имели с ним личный контакт.