Она не отвечала.
— Чай готов, мама, — возвестила фрейлейн Венденштейн, бросив последний, критический взгляд на большой стол, перенесенный в виде исключения в гостиную и заставленный всякими принадлежностями для чая вместе с импровизированным ужином.
Фрау фон Венденштейн встала и подошла к столу вместе с пастором и обер‑амтманом, за которыми следовал кандидат.
— Вы сядете возле меня? — спросил тихо лейтенант у Елены. — По‑прежнему?
Она не отвечала, но молча стала у прибора рядом с ним.
Кандидат бросил вопросительный взгляд на молодых людей и сел рядом с фрейлейн Венденштейн.
В этот день в старом Блеховском амтманстве не царил тот дух, который обыкновенно господствовал за столом обер‑амтмана. Разговор шел натянутый. Никто не высказывал того, что думал, и никто не думал того, что говорил. Шутка, которую время от времени старался пустить в ход обер‑амтман, бессильно падала, как неудавшаяся ракета, и на тарелку хозяйки дома капнула не одна слезинка.
Лейтенант посмотрел на часы.
— Пора, — сказал он, — позволь мне встать, мама. Иоганн, лошадь!
Все поднялись.
— Еще просьба, — сказал молодой офицер. — Спойте мне на прощанье, фрейлейн Елена. Вы знаете, как я люблю, когда вы поете, а сегодня мне бы хотелось запастись отрадным воспоминанием из милой родины.
Стройная фигура молодой девушки вздрогнула. Елена невольно взмахнула рукой, как бы отклоняя просьбу.
— Прошу вас, — попросил он негромко.
Обер‑амтман подошел к роялю и открыл его. Елена села за инструмент, а лейтенант стал в дверях, выходивших в сад, через которые врывались светлые сумерки, продолжающиеся в июньские дни так долго.
Елена положила руки на клавиши, опустила на них глаза и задумалась. Немного погодя она взяла несколько аккордов и, не поднимая глаз, начала, как бы следуя внутреннему движению, удивительную мендельсоновскую песню:
По воле Божьей,
С любимым самым
Ждут нас расставанья…
Ее чистый прекрасный голос глубоко затрагивал сердце и наполнял залу как бы магнетическим током. Лейтенант сделал шаг вперед, в тень вечернего сумрака, фрау фон Венденштейн низко наклонила голову и заплакала.
Все глубже и задушевнее лились звуки, хотя лицо певицы казалось совершенно спокойным, и только когда она дошла до конца, оно озарилось вдруг лучом светлой надежды:
Но расставаясь,
Скажем друг другу мы
«До свиданья!».
Все молчали под впечатлением от песни. Лейтенант вернулся в комнату. Лицо его было печально и серьезно. Он бросил продолжительный взгляд на девушку, которая, не поднимая глаз, стояла возле рояля с тем же как бы застывшим выражением в лице, потом подошел к матери и поцеловал ей руку.
Старушка встала, обняла его за голову обеими руками:
— Да сохранит тебя Бог, мой сын, — тихо шепнула она и, горячо поцеловав в лоб, слегка оттолкнула юношу от себя, как бы желая скорее положить конец тяжелой процедуре расставанья.
Обер‑амтман пожал сыну руку и сказал:
— Ступай с богом и, когда потребуется, поступай достойно твоего имени и звания. Но только не надо больше прощаний. — Старик тревожно взглянул на жену, которая закрыла лицо платком. — Скорее на коня! Мы тебя проводим.
И он вышел в холл, а за ним последовали священник и кандидат.
Лейтенант обернулся еще раз, обнял сестру и подошел к Елене.
— Благодарю вас за песню, — сказал он, взяв ее ладонь, и не то припоминая последние слова песни, не то обращаясь к ней, прибавил, целуя ей руку: — Так до свидания же! — И не дожидаясь ответа, поспешил к отцу.
Лицо молодой девушки вспыхнуло, она вздрогнула, посмотрела ему вслед странно засветившимся взглядом, потом опустилась перед роялем на стул и заплакала, не замеченная обер‑амтманшей, которая не отнимала платка от лица, не замеченная и дочерью, которая обнимала мать и гладила рукой ее седые волосы.
На дворе стоял Фриц Дейк, который никому не хотел уступить чести подвести лейтенанту лошадь, а Ролан нетерпеливо рыл копытом песок.
Лейтенант обнял отца и пастора и подал кандидату руку, которую тот схватил с поклоном, причем если б не было так темно, можно было бы заметить злой, враждебный взгляд, который он бросил на офицера.
Тот ловко и легко вспрыгнул на лошадь.
— С богом, я мигом за вами! — крикнул Фриц Дейк, и молодой человек быстрым галопом скрылся в ночном мраке.
Глава десятая
15 июня 1866 года в восемь часов утра берлинские улицы сияли, залитые солнечным светом. Деятельная жизнь в Берлине начинается не рано, и в этот час на тротуарах Унтер‑ден‑Линден можно было встретить только людей низшего звания, да изредка чиновников и торговцев, спешивших в свои конторы.
На всех лицах лежала печать озабоченности, люди шагали торопливо, погруженные в собственные мысли. Знакомые при встрече, правда, останавливались и обменивались поклонами и последними известиями, но известия эти были тревожного свойства: австрийский посланник уехал из Берлина и война казалась неизбежной. Но войны этой никто не желал, и все приписывали ее честолюбию министра, который, ради своего авторитета в палате, приносил Германию — более того, всю Европу — в жертву огню.
Так думали и толковали добрые берлинцы, привыкшие каждое утро думать и говорить то, что им накануне внушали тетушка Фосс и дядюшка Шпенер[63]. А эти два старинных и уважаемых органа общественного мнения ежедневно посвящали длинные столбцы статьям, в которых доказывали, что только честолюбивые наклонности да безрассудная отвага господина Бисмарка нарушали покой Германии. Вследствие этого все мельники, кузнецы, каменщики и другие ремесленники, проживающие в королевской резиденции на Шпрее, пребывали в твердом убеждении, что для поддержания в Европе мира ничего более не требовалось, как отправить господина Бисмарка в Шенгаузен или Книпгоф сажать репу и капусту.
Когда призванные к оружию солдаты из ландвера проходили по улицам, направляясь к станциям железных дорог, на пути их стояли многочисленные группы берлинцев, старых и малых, с неудовольствием на лицах и с упреками на устах этому Бисмарку, который вносил несчастье в семьи и стоил городу так много денег. Это, однако, не мешало добрым берлинцам щедро угощать «жертв Бисмарковой политики», гвардейцев, отправлявшихся на безумную борьбу с братьями, пивом, сигарами, колбасой и вином. Что же касается самих «жертв», то они, по‑видимому, вовсе не считали себя несчастными.
Ряды их постоянно оглашались веселыми звуками старинных прусских солдатских песен, которые устно переходят из поколения в поколение, с биваков переносятся в мирный домашний быт, где мальчики им учатся, играя в солдаты, и затем снова поют их на биваках во время маневров или на настоящем поле сражения, куда идут по приказанию короля и генералов.
Но когда с наступлением вечера кузнецы, мельники, каменщики и другие ремесленники собирались в трактиры, там они снова слышали от своих коноводов, в свою очередь в течение дня наслушавшихся депутатов или журналистов, что виновником всей этой тревоги, застоя в делах и семейных горестей, является все тот же человек, который ставит в опасность трон и государство и рискует счастьем целого народа ради своих честолюбивых, безумных мечтаний. Человек этот не кто иной, как «феодальный юнкер», господин фон Бисмарк‑Шенгаузен.
Неудивительно после этого, если все шедшие ранним утром по Унтер‑ден‑Линден имели такой озабоченный вид. А когда знакомые при встрече сообщали один другому новейшие известия, в их словах неизменно слышалось хотя и тихо произносимое, но тем не менее сильное неудовольствие против «этого» Бисмарка, смущавшего весь мир, который без него мог бы быть так ясен и спокоен.
Мимо всех этих торопившихся, занятых людей и недовольных групп проходил быстрыми, твердыми шагами сам Бисмарк. Он появился из‑за угла Вильгельмсштрассе и шел по Унтер‑ден‑Линден в своем белом кирасирском мундире с светло‑желтым воротником, стальном кивере и майорских эполетах. Никто ему не кланялся, но он не обращал на это внимания и двигался быстрой, спокойной походкой, как если бы его окружали сплошь доброжелатели. На углу, где широкая Фридрихсштрассе пересекает улицу Унтер‑ден‑Линден и где находится всем известная кондитерская Канцлера, он вошел в одну из так называемых летучих библиотек и купил утренний номер газеты Фосса. Министр‑президент был известен всем и каждому, и несколько любопытных остановились, молча, но искоса, на него поглядывая.
Быстро пробегая глазами столбцы газеты, Бисмарк направился к скромному четырехугольному зданию королевского дворца, мимо величавой статуи Фридриха Великого, на которой развевалось в утреннем воздухе красное с черными орлами знамя.
Ответив на приветствие стражи, министр‑президент вошел во дворец и направился к покоям короля на первом этаже.
Там он нашел дежурного флигель‑адъютанта майора барона фон Лоена, поклонился ему и, вступив в разговор, стал ожидать аудиенции, на которую король выходил всегда с пунктуальною точностью.
В большой, просто меблированной комнате, служащей в то же время кабинетом и приемной, стоял король Вильгельм — седой, но чрезвычайно бодрый, с прямым молодцеватым станом. Он находился в глубине комнаты в амбразуре окна, из которого во время докладов обыкновенно озирал площадь и у которого берлинцы привыкли его видеть каждое утро.
На короле Вильгельме был мундир гвардейской пехоты, черный с белыми пуговицами. На его свежем, добродушном лице, обрамленном седыми волосами и тщательно прибранными бакенбардами, лежала тень печали. Он внимательно слушал человека, который говорил, собирая разные бумаги и укладывая их в большую черную папку.
Этот чиновник — целой головой ниже короля — был одет в простое штатское платье с белым галстуком. Его редкие седые волосы прямыми прядями лежали с обеих сторон лица, чрезвычайно открытого и подвижного. Его живые, блестящие глаза, с выражением юмора, смело устремлялись на государя.