Старые часы отмерили и эти моменты своим неспешным маятником — моменты, следующие один за другим вечной чередой и никогда не уравновешивающиеся в непрестанной смене короткого счастья долгими несчастиями, составляющими человеческую жизнь на земле.
Когда поздним вечером Клара вернулась в свою комнату, она положила золотой медальон с засохшей розой на пюпитр, к подножию Распятия, и на этот раз ее молитва поднялась к нему окрыленной, как аромат весенних цветов, и в сердце ее звучали чистые, дивные мелодии, точно хвалебные песни ангелов, окружающих престол вечной любви!
Часть четвертая
Глава двадцать вторая
В просторном светлом кабинете своего дома в Петербурге, за громадным письменным столом, перед грудой бумаг, поражавших, несмотря на их большое количество, образцовым порядком, сидел вице‑канцлер Российской империи князь Александр Горчаков. Несмотря на ранний утренний час, он был полностью одет: поверх нижнего платья из белой летней материи на нем был легкий черный сюртук, который он из‑за жары расстегнул. Его тонкое, интеллигентное лицо, с легкой ироничной складкой около умного рта, с короткими седыми волосами, обхватывалось снизу высоким черным галстуком с стоячими воротничками. Проницательные глаза, часто сверкавшие из‑под золотых очков добродушным, почти веселым юмором, смотрели сегодня печально и недовольно на начинавшийся день.
Перед князем стоял его доверенный секретарь Гамбургер, весь в черном, — мужчина среднего роста, со смелым и умным выражением в оживленных глазах. Он докладывал князю о текущих дипломатических делах. На столе перед ним лежал большой пакет с бумагами. Он только что кончил один доклад и отметил резолюцию министра на бумаге, которую держал в руке. Затем присоединил документ к большому пакету, взял его со стола и поклонился в знак того, что доклад кончен.
Князь взглянул на него с удивлением.
— Вы разве готовы? — спросил он коротко.
— Точно так, ваше сиятельство.
— Но у вас еще множество бумаг, которые вы опять с собой уносите, — сказал князь, взглянув на объемистый пакет в руках секретаря.
— Я буду иметь честь доложить о них завтра.
— Почему не сегодня? Вы всего четверть часа здесь, и у нас есть время! — заметил министр с легким оттенком неудовольствия в голосе.
Гамбургер молча взглянул на князя своими умными, зоркими глазами и затем произнес спокойно, с легкой, чуть заметной улыбкой:
— Вы, ваше сиятельство, сегодня, кажется, провели дурно ночь и не в лучшем расположении духа. У меня между предметами, подлежащими докладу, есть несколько, для которых, по особой их важности, весьма желательно, чтобы вы были хорошо настроены. Я боюсь, что ваше сиятельство само впоследствии станет гневаться, если эти обстоятельства примут оборот, которого я имею основание сегодня опасаться.
Князь пристально посмотрел на него сквозь золотые очки, но ему не удалось ни заставить секретаря потупить честный, спокойный взгляд, у ни согнать с его лица выражение приветливости.
— Гамбургер, — сказал он, и в углах глаз показались первые проблески возвращающегося юмора, — я вас сделаю своим врачом! К сожалению, вы не умеете лечить, но что касается диагноза, вы рождены быть доктором — я теперь никогда больше не дерзну быть при вас в дурном расположении духа!
— Ваше сиятельство, конечно, не предполагает, — Гамбургер с улыбкой склонил голову, — чтобы я позволил себе посягать на свободу вашего расположения духа. Я прошу только позволения соображаться с ним в своих докладах.
— Да как же мне не быть в дурном расположении духа, — спросил князь полушутя‑полусердито, — когда весь мир выходит из своих старых, избитых колей, когда и без того уже тяжко потрясенное европейское равновесие совершенно рушится и когда все это совершается без всякого участия России, без того, чтобы мы что‑нибудь выиграли при новом строе вещей! Я рад, что Австрия разбита, — продолжал он в раздумье. — Она в неслыханной неблагодарности покинула нас в час испытания, ее фальшивая дружба вредила нам не менее наших явных врагов. Но меня заботит и тревожит, что эта победа зашла так далеко, что в Германии сталкивают с престолов законных государей, что на нашей границе образуется угроза в лице германской нации. Пруссия, — продолжал он после короткой паузы, — была нашим другом, могла им быть и должна была им быть. Но то, что теперь возникнет, будет уже не Пруссия, а Германия. И вспомните, какою ненавистью к России с тысяча восемьсот сорок восьмого года было пропитано германское национальное движение! В Париже ничего не сделают, — потребуют вознаграждений, — и, я думаю, ничего не добьются… Да, если бы тогда Наполеон мог решиться, тогда наступил бы, быть может, момент, удобный для вмешательства. Но мы одни ничего не могли сделать!
— Ваше сиятельство изволит выслушать, что скажет генерал Мантейфель — он должен быть скоро здесь, — напомнил Гамбургер, вынимая часы.
— Что он скажет? — досадовал князь. — Будет разговаривать, разъяснять, и ничего больше. А что нам ответить? Сделать bonne mine au mauvais jeu — voila tout![96]
Гамбургер тонко усмехнулся.
— Ваше сиятельство изволит послушать, — повторил он. — Что касается меня, то я не могу себя убедить в том, что России следует относиться враждебно к новому строю Германии. Мешать он, в сущности, не может, старое европейское равновесие давно вышло из колеи, — а вес России достаточно велик, — прибавил он с гордостью, — чтобы не бояться нового раздела тяжестей. Россия — великое, мощное национальное тело — не должна коснеть в старых преданиях, она должна вступить в будущее свободно и без предрассудков, и если сила других держав увеличится, то ведь и русское могущество не замкнуто в неизменные рамки.
Он вынул из папки, которую принес с собой, пачку документов и положил их на стол возле князя.
Тот слушал внимательно, задумчиво устремив проницательный взор вдаль.
— Что это вы положили на стол? — спросил он.
— Парижский трактат, ваше сиятельство, — отвечал Гамбургер.
Тонкая улыбка мелькнула на губах князя. Светлый луч из его глаз упал на секретаря.
— Гамбургер, — сказал он, — вы просто удивительный человек — я думаю, вас следовало бы бояться!
— Отчего, ваше сиятельство? — спросил секретарь спокойным, почти наивным тоном.
— Мне кажется, вы читаете мысли людей, — ответил князь, все более и более приходя в свое обычное светлое настроение.
— Нельзя же не учиться кое‑чему в школе вашего сиятельства. — Гамбургер с улыбкой поклонился.
Князь взял Парижский трактат и, просматривая его, задумался. Потом вдруг поднял глаза и спросил:
— А генерал Кнезебек, посланный сюда ганноверским королем, уже в Царском Селе?
— Он отправился туда сразу после аудиенции у вашего сиятельства. Его Императорскому Величеству благоугодно было повелеть, чтобы послу отвели квартиру там.
— Он уже видел государя? — спросил князь.
— Нет, ваше сиятельство, — вы сами просили Его Величество принять его только тогда, когда вы переговорите с генералом Мантейфелем.
— Совершенно справедливо, — отвечал князь задумчиво. — Государь принимает большое участие в ганноверском короле, но мне бы не хотелось, чтобы мы чем бы то ни было связали себя. Одни мы можем сделать мало, единственно возможное — это чтобы император своим личным влиянием удержал прусского короля от присоединений. Но и это весьма сомнительно. Необходима крайняя осторожность. Его Величество перед каждым шагом должен вполне уяснить себе все его последствия.
Вошел камердинер и доложил:
— Генерал фон Мантейфель.
Гамбургер ушел в боковую дверь кабинета. Князь встал.
Всякий след дурного расположения духа исчез с его лица, которое приняло выражение спокойной, безукоризненной вежливости.
Мантейфель вошел. Он был в парадном мундире генерал‑адъютанта прусского короля, с синим эмалевым крестом Pour le Merite[97] на шее, со звездой русского Александра Невского на груди, с орденом Белого орла и со звездой прусского Красного орла.
Своеобразное, резко очерченное лицо генерала, с густыми, короткими, низко со лба растущими волосами, с окладистой, только немного на подбородке пробритой бородой, утратило обычное строгое, почти мрачное выражение. Он подошел к русскому министру приветливо и любезно, как бы с простым визитом вежливости, и только живые, проницательные серые глаза из‑под густых бровей устремлялись на лицо князя с выражением тревожного ожидания.
Князь подал генералу руку и вежливым движением предложил занять место в кресле, стоявшем возле письменного стола.
— Радуюсь, — сказал он, — возможности приветствовать ваше превосходительство в Петербурге и прошу извинить, — прибавил он, бегло взглянув на парадный мундир генерала, — что я принял вас в этом утреннем костюме, рассчитывая на совершенно дружескую и частную беседу…
— Я имею честь передать Его Императорскому Величеству письмо от моего всемилостивейшего государя, — отвечал генерал, — и хотел быть ежеминутно готовым представиться Его Величеству. Разумеется, после того, как выскажу вашему сиятельству цель моего поручения.
Князь слегка поклонился.
— Цель вашего поручения высказана в высочайшем письме? — спросил он.
— Это только верительная грамота, которая ссылается на мои личные разъяснения, сущность которых не могла быть предметом письменной инструкции для здешнего посольства.
— Граф Редерн говорил мне об этом, — сказал князь Горчаков, — когда сообщил о предстоящей мне чести вашего посещения.
И, слегка прислонясь к спинке кресла, он взглянул на генерала с выражением предупредительного ожидания.
— Король приказал мне, — начал Мантейфель, — изложить как вашему сиятельству, так и Его Величеству императору с величайшей откровенностью и полным доверием те воззрения, которые должны в настоящую минуту преобладать в прусской политике в Германии и Европе: этого требуют близкие отношения обоих царствующих домов и дружеские их связи.