— Я смываюсь, — говорю я, — мне нужно кое-что сказать Дани, спасибо за бутерброд.
Уходя, я все же ad hoc[89] улыбаюсь ей, пусть это ее греет, пока я не уточню ее социального происхождения.
— До свидания, — говорит она, но это «до свидания» звучит весьма многозначительно, голос тихий, тон интимный, сообщнический, точно шепот на подушке. Ну и идиотизм, все это шито белыми нитками, а все же на меня действует. Впрочем, она потому и говорит, что действует.
Внезапно у дверей зала началась какая-то толкучка, послышались восклицания, аплодисменты, радостные вопли, все, кто сидел, вскочили, поднялись на цыпочки, нетерпеливо пытаясь разглядеть происходящее, наперебой спрашивая, что случилось. Но у двери завихрялся безумствующий водоворот студентов, сгрудившихся вокруг кого-то, ничего невозможно было разглядеть. Наконец раздалось имя, оно взлетело и раскатилось по залу, сопровождаемое победными криками, жестикуляцией, топотом, хлопаньем в ладоши:
— Ланглад! Это Ксавье Ланглад!
И затем в центре небольшого циклона появился он сам. Он выныривал, точно пробка, то возникая, то исчезая в волнах, его тискали, обнимали, целовали, расспрашивали. Ему удалось добраться до стола, внезапно прилив схлынул, он вырвался и предстал наконец перед жадными взорами, которые ощупывали его на расстоянии. Это был тонкий, среднего роста парень с каштановыми волосами и карими глазами, в очках, вид у него был скромный и серьезный.
— Тише! — важно прокричал чернявый паренек, протягивая вперед руки властным председательским жестом, чтобы усмирить зал. Он повторил: — Тише! — И, поскольку его призыв не возымел никакого действия, вдруг возмущенно завопил, сжав кулаки: — Да заткнетесь вы, наконец! — Тут галдеж действительно прекратился, во всяком случае, стало достаточно тихо, чтобы все услышали: — Я предоставляю слово Ксавье Лангладу! — Крики, аплодисменты, топот, безумие. — Заткнитесь! — опять завопил чернявый уже с большей уверенностью. Его крик подхватили, и он покатился по залу, передаваясь из уст в уста, шум постепенно затих, Ксавье Ланглад смог говорить.
Самым поразительным в его рассказе было полное отсутствие позы, ломания, драматизации событий. Он был арестован полицией 20 марта, оставался под замком два дня и две ночи, отпустили его сегодня вечером, в одиннадцать часов, вместе с другими товарищами. Таковы были факты. Он рассказывал о них просто, не ища эффектов, не разыгрывая из себя героя и мученика, не останавливаясь даже на физических лишениях, которые претерпел в заключении. В отличие от Грюнбаума, Бульта и Нагмана его взяли не дома, а на улице, неподалеку от «Америкен экспрес», двое в штатском: «Ваши документы!» — и тут же в машину! В тюрьме обыск. Нашли пульверизатор с красной краской. Это вещественное доказательство привело фараонов в восторг. Ага, попался! Допрос в стиле: отрицать бесполезно, нам все известно, ты член КРМ (я не отрицаю), член Национального комитета защиты Вьетнама (я не отрицаю), ты входил в банду, которая разбила витрину «Америкен экспрес», сожгла флаг и перемазала фасад (я категорически отрицаю). Как же ты тогда объяснишь, зачем тебе этот пульверизатор (очень просто, он был мне нужен для Нантера). Пожимают плечами. Если ты собирался использовать его в Нантере, можешь ли ты нам сказать, что делал на улице Скриб (гулял). Послушай, мальчик, не делай из нас идиотов (я молчу), у нас есть свидетель, который видел, как ты написал «ФНО победит» на фасаде «Америкен экспрес» (ну что же, дайте мне очную ставку с вашим свидетелем).
Голос в зале:
— А если бы дали?
— Я был уверен, что они не выдадут своего стукача ради удовольствия меня разоблачить. (Смех и аплодисменты.)
Как только Ланглад замолчал, аудитория опять распалась на группы, но обстановка с каждой минутой накалялась. Обстоятельства ареста Ланглада лишний раз подтверждали, если в этом еще была необходимость, что на Факе полно тихарей. Однако гнев тонул в опьяняющем чувстве победы. Все было совершенно ясно: студенты заняли башню Нантера в знак протеста против ареста товарищей, прошло всего несколько часов, и вот репрессивные власти капитулировали, двери Бастилии раскрылись.
Вьетнамский студент Нунк, внешне бесстрастный, слыша эти речи, не мог опомниться от изумления. Студенты вот уже пять часов заседали в профессорском зале, и было совершенно очевидно, что Божё ничего не сообщал в полицию. Иначе она давно бы уже появилась и выставила их отсюда. Откуда студенты взяли, что освобождение товарищей связано с оккупацией башни? С какой стати они пришли в безумный восторг и поздравляют себя с «победой»? Что до правительства, то Нунк не без иронии прислушивался к тому, как это правительство именовали «репрессивным» именно тогда, когда оно проявляло преступную (и непонятную Нунку) снисходительность, отпуская студентов, разгромивших «Америкен экспрес». Обе стороны продемонстрировали свою непоследовательность и некомпетентность; Нунк, как профессионал контрреволюции, был этим беспредельно скандализован. От обоих лагерей можно было бы ждать большей серьезности и деловитости. Хотя Франция страна высокоразвитая, хотя она наслаждается высоким уровнем жизни и всеми благами культуры, Нунк уже не раз имел случай с возмущением убедиться, что французы часто ведут себя в общественных делах как народ слаборазвитый. Они проявляли легкомыслие, по всей вероятности неискоренимое, как в своей манере делать революцию, так и в методах правления.
Жозетт Лашо блаженствовала. Только что появился Симон, его светлые волосы бились по плечам, борода съедала костлявое лицо, голубые гневные глаза лихорадочно блестели в глубоких ямах под выступающими надбровными дугами. Голубизна глаз резко оттенялась чернотой ресниц и бровей, темными провалами глазниц. Длинные ноги были обтянуты бесформенными брюками из коричневого вельвета, а худой торс облегал синий свитер с застежкой на плече. Поверх него была наброшена белая пожелтевшая дубленка, с которой Симон не расставался даже в жару. Сейчас Симон говорил, положив свою скелетообразную руку на плечо Жозетт, на лице его застыла пренебрежительная гримаса. Голос у него был сильный, низкий, свистящий. Он не счел нужным сообщить, ни где провел вечер, ни почему оказался тут (хотя группа, к которой он принадлежал, захвата башни не одобряла). Во всяком случае, пришел он не для того, чтобы встретиться с Жозетт (если мы спим вместе, дурында, это еще не значит, что мы должны впасть в собственнический маразм Любви с большой буквы. Ты ведь знаешь, я решительно против этого «буржуазного и ревизионистского дурмана»). Но Жозетт как раз недостаточно политически развита, она восхищается Кон-Бендитом, ее привлекают анархи с их дурацкими штучками. И второе: она так до сих пор и не разобралась в проблеме профов: хочет ограничиться презрением к реакам и консерватам, сохраняя известное уважение к немногим либеральным профам, которые есть на Факе. Симон надавил своей худой рукой на плечо Жозетт.
— Ошибка, дурында, грубая ошибка. Между профом-реаком и профом-либералом разница не больше, чем между хозяином воинствующим и хозяином патерналистом. Мы стремимся уничтожить эти патерналистские отношения между профами и студентами. Заметь, я не утверждаю, что либеральный проф не искренен в своих взглядах, я только говорю, что объективно его роль состоит в том, чтобы направить студенческое революционное движение в нужное ему русло, то есть осуществить в университете изменения, которые он считает полезными. Объективно, либеральный проф — это старик, который примазывается к движению, чтобы направить бунт молодежи по реформистскому пути. Если проф-либерал вступает в борьбу с профами-реаками, то совсем не потому, что он ставит перед собой революционные цели, а потому, что реаки — кретины, которые не понимают, что буржуазный университет, если он не хочет погибнуть, должен быть перестроен. Короче, либеральный проф и, если хочешь, даже проф-гошист не может не находиться — уже в силу того, что он проф, — внутри самой системы, все усилия его направлены на то, чтобы улучшить ее работу. В то время, как мы, дурында, мы находимся вне системы, мы стремимся ее парализовать. Возьми, к примеру, твоего кумира — Фременкура.
— Да он уже вовсе не мой кумир, — сказала Жозетт, тряся косичками.
— Ну был им, — сурово продолжал Симон. — Заметь, я согласен, что Фременкур не дурак и что он обладает известным даром убеждения, но как использует он этот дар? Примо, для установления между собой и студентами отношений, которые ему выгодны и строятся на восхищении студентов профом, то есть именно тех отношений, которые мы хотим разрушить; и, секундо, для того, чтобы убедить тебя не действовать. Иными словами, он, если даже идеологически против существующего строя, на деле проституирует собственную диалектику, чтобы укрепить status quo. Твой Фременкур, дурында, мелкая-премелкая интеллектуальная проститутка.
— Вот здорово, — сказала Жозетт, — чтоб мне лопнуть, если я ему не повторю этого завтра по телефону.
Симон посмотрел на нее с сомнением:
— Он тебя срежет в июне на экзаменах.
— Ну что ты, Фременкур не такой человек!
Симон пожал плечами и с горечью сказал:
— Видишь, ты все еще им восхищаешься.
— Да нет, — сказала Жозетт, уставясь ему в глаза своими неподвижными блестящими глазами. — Завтра я позвоню ему: «Господин Фременкур, это Жозетт Лашо. Господин Фременкур, я забыла вчера вам сказать одну вещь: вы мелкая-премелкая интеллектуальная проститутка» — и повешу трубку. — Она нервно рассмеялась, не отрывая своих чернильно-черных глаз от Симона. Но Симон уже не обращал на нее внимания, он глядел куда-то в пространство и казался недовольным и удрученным.
Пока еще никто не предложил разойтись, но после появления Ксавье Ланглада как бы само собой разумелось, что оккупация башни достигла цели и может быть прекращена. Впрочем, было уже заметно, что заседание подходит к концу. Не было ни организованных дебатов, ни председателя, не было даже собрания, как такового, в зале стоял гул отдельных разговоров, не имеющих отношения к политике. Чувствовалась та расслабленность, то веселье, то легкомысленное оживление, которое всегда следует за слишком долгим и напряженным вниманием. Одни обмякли, сонно развалились в креслах. Другие, напротив, вскакивали, потягивались, зевали, нервно кружили по залу, и, поскольку никто уже не просил слова, да и не было председателя, который мог бы это слово предоставить, все ждали сами не зная чего. Время словно остановилось, наступили пустые часы, каких бывает немало в повседневной жизни (но анархисты как раз страстно стремились с этим покончить). Зал Совета напоминал вокзальный зал ожидания, где пассажиры провели ночь, — спертый воздух, запах пота от неснятой одежды, пустые бутылки, крошки и корки хлеба под столом. Слышались раздраженные вопросы: